В. и Л. СОКИРКО

Том 2. Наши горы. 1967-1977гг.

Раздел VI. Падение и после. 1973-1977гг.

Осенью 1972 года прошел слух, что «Якир потек», т.е. стал давать показания на следствии. Потом слух подтвердился. Предчувствие, что арест Якира будет концом всех нас, осуществлялось, но с неожиданной для меня стороны.

Были широко известны сказанные еще до ареста гордые слова: «Если Вам когда-нибудь скажут, что Якир добровольно дает показания КГБ – не верьте этому. Этого не будет никогда»… Эти слова так шли к созданному нашим воображением духовному облику непреклонного сына легендарного командарма. Правда, еще раньше – летом 72 г. – мне пришлось услышать отрицательное мнение о Петре Ионовиче (что он человек невысокой морали и на следствии будет вести себя плохо). Помню свое изумление и негодование. Успокаивало только то, что собеседник лично был почти не знаком с Якиром и говорил со слов «неких хорошо информированных людей». Мне легко было противопоставить этой «сплетне» свой личный многолетний опыт встреч с Якиром и отвергнуть ее...

И вот теперь «хулители» оказались правыми, а мы все повисали в воздухе, как в общем, так и в личном смысле. Эта новость могла означать согласие Якира на организацию публичного покаянного и позорящего «Хроники» процесса, а его показания привести к обвинению конкретных людей.

Кажется, в конце октября у Якира была очная ставка с дочерью, на которой он ей сказал: «Помнишь мои слова, что я никогда не буду давать показания? – Так вот, забудь их. Я даю показания и тебе советую».

Трудно, конечно, представить, что пришлось пережить на этом переломе всем родным Якира: к горю от ареста и тревоге за его здоровье теперь прибавился стыд от его предательства, за гибель всей легенды. Разговаривая с ними, я был полон не только жалости и сочувствия, но и горечи по отношению к Петру Ионовичу: «Эх, Петр,… ведь просил, ведь упрашивал Вас: не допускайте своего ареста, пойдите на разъяснения, на разговор с властями... – не хотели принципы нарушать, непримиримость берегли… Зато теперь – не компромисс, а почти сдача, прямое падение… Результаты экстремизма…»

Впрочем, в квартире Якира теперь активничал вернувшийся из красноярской ссылки Красин. Он был прежним – деловым и целеустремленным. Все беспокоился о выпусках Хроники, хотя было понятно, что его роль в ее издании теперь мала, практически ничтожна. Но были и внешние изменения – какая-то взвинченная боязливость (хотя бы при открывании дверей) – ну что ж, мы все тогда боялись – и желчная насмешливость: «Кстати, Ваш фотоаппарат... Сожалею, что его изъяли... Ведь он мне практически не понадобился... Жаль, что меня не было при обыске Петра – я бы не позволил его забрать... А впрочем, это ведь терпимая потеря? «Они» должны будут в будущем вернуть…»

Да, должны вернуть, только кому?

Пусто стало в доме Якира. И пусто без самиздата. И меньше людей. И нестерпимо жалко Валю, которая рассказывала: «Ты, Витя, не думай, Петр на самом деле почти не называет фамилий. Твоей, во всяком случае, там не было… И не будет, Витя, ты не бойся…»

Она же меня еще и утешала и успокаивала – это в своем тяжелейшем положении! («Почти каждый день вызывают в Лефортово и требуют показаний – иначе и Петру, и Юлику, и Ире грозит неизбежный лагерный срок – «от звонка до звонка». А что это не пустые угрозы, Валя, сама сидевшая (ЧСИР 30-х годов), прекрасно знает. У дочери будет скоро долгожданное дитя, если только ничего не случится в этих муках... – и это тоже давит на Валю.

Что я мог на это отвечать? Только своим утешением, только пониманием, как трудно, видно, пришлось Петру в тюрьме, раз его сломили, только уверением, что за меня и таких, как я, ей беспокоиться нечего. «Конечно, дай бог, чтобы пронесло, но если вызовут на следствие, я просто откажусь от показаний и все... Ведь это не в тюрьме...»

Потрясение, вызванное отступничеством Петра, а потом и других, только укрепило решимость остальных не давать показания, выстоять, держаться на следствии. Казалось непонятным, немыслимым, каким способом достигались эти капитуляции твердых диссидентов. Угрозой смерти? Гипнозом? Переигрыванием? Непонимание рождало внутреннее смятение, опасения сломаться самому (как говорила Софья Васильевна: «Я ничего не знаю о своем поведении в тюрьме»). Единственной опорой была решимость: если вызовут, то «не вступать в игру с дьяволом», закрыть уши и сразу отказаться от показаний, не сотрудничать с ними ни единым словом».

Таково было общее настроение. И я не был, конечно, исключением. Как будто грозное время вышибло из меня весь опыт противостояния экстремизму, заставило заговорить языком непримиримости и фанатизма... из страха перед своей слабостью.

В эту зиму арестовали еще несколько людей из окружения Петра и иных. И они «потекли». Все рушилось… Наконец, взяли Красина, железного Красина, а через короткое время стало известно, что «потек» и он…Оставалось только ожидать и надеяться на чудо: пронесет!

Ожидание развязки для меня было облегчено работой; продолжением диссертационной гонки. Расскажу здесь о ней очень кратко, лишь для прояснения своего поведения на следствии и суде.

В апреле 1972 года я положил перед своим завлабом отпечатанный и выправленный отчет о большой годовой работе (в нем было 250 с лишним страниц), а перед этим была сдана редактору небольшая книжка на эту же тему (в которой шеф стал моим соавтором). В голове уже созревал план диссертации, по уже выполненной наполовину работе. Отсутствие допуска меня уже не пугало: можно работать и без него, хотя бы на время окончания начатой темы. Завлаб давно не заводил об этом речь, только торопил работу и потому страх изгнания начал у меня исчезать.

Поэтому неожиданными оказались слова шефа: «Очень хорошо, Виктор Владимирович, что Вы закончили отчет. Здесь все экземпляры? – Тогда, давайте, уберем их в сейф. Хорошо… А теперь я должен поговорить с Вами о дальнейшем. Вы и сами, наверное, догадываетесь, что стало очевидно всем: допуска Вам не дают. Мнение вышестоящего начальства однозначно: Вам придется уходить из института. Мне об этом прямо указано. Но я вас защищаю, я им говорю: нельзя же человека так сразу выгонять, это не по-человечески, человек должен в отпуск сходить, новое место подыскать... В общем, отстоял Вас. Нe волнуйтесь, ищите новую работу, я тоже могу Вам дать некоторые адреса, в мае-июне отгуляете отпуск и будем прощаться.»

Не могу передать, что я при этом испытал. «Я был поражен» - этого сказать мало. Почему-то было стыдно глядеть на шефа. Стыдило очевидное сходство произошедшего с примитивным «злодейским» водевилем: дождаться выполнения работы, не говоря ни слова, а потом выгнать как собаку, выставляя при том себя благодетелем. До сих пор казалось, что в наше время столь банальный обман уже не водится... и от кого, от культурного ученого, завлаба одного из ведущих академических институтов страны! А ведь при поступлении на работу в личной беседе я говорил ему о своем подписанстве, и он вроде бы не испугался, отнесся с симпатией, да и сам разговаривал либералом. Сам принимал меня именно на защиту диссертации и поощрял бешеную работу, а теперь что?..

Моя первая реакция: «Но может, я потяну еще год-два, сделаю диссертацию, а потом уйду сам?.. Ведь на деле допуск мне не нужен» И натолкнулся на категорический, заранее продуманный отказ: «Нет, ничего из этого не выйдет. Никакой диссертации без знания секретных материалов сделать у нас нельзя, невозможно, немыслимо. И я не советую Вам пытаться переходить в другие лаборатории нашего института – не получится. Конечно, если Вы пожелаете продолжить начатые изыскания, например, по анализу зарубежных источников, мы можем поддерживать связь, возможно, готовить печатные совместные работы. Я даже заинтересован... Но диссертация – исключено. На Ваше месте придет другой человек, который и продолжит тему в полном объеме».

Мне впрямую говорили: «Мавр сделал свое дело и должен уйти». Выжатый лимон должен оставить сок хозяину. Вот он, «либерализм ученых» в действии.

Мой шеф, конечно, был прав. Из попыток перейти в другие лаборатории института ничего не вышло. Типичное объяснение: хотя у нас незакрытое подразделение и работают люди без допусков, но бывают и закрытые темы и потому принимать человека, которому отказано в допуске – неудобно, высшее начальство не разрешит…»

Удивительней была реакция начальника 1-го отдела: «Да что ты говоришь? Уходишь с работы? А почему? Непонятно. У нас очень многим отказано в допуске и ничего, работают нормально... А почему именно тебе в допуске отказано, я не знаю – самому не говорят... Да чепуха это, не переживай. Работай спокойно».

Пробовал я передать этот разговор своему завлабу, он смущался и чуть ли не краснел, что-то бормотал о неосведомленности «первого». При очередной же встрече начальник «первого» уже недовольно мне буркнул: «Ну, не знаю, что у вас там... Если ему не хочется, то, что же сделаешь».

Я долго не мог уяснить себе причины такого поведения шефа: он не защищал меня от первого отдела, а совсем даже наоборот, прикрывался отсутствием допуска. Чем же я не угодил ему? Перебирал массу предположений, вплоть до самых диких, вроде моей чрезмерной самостоятельности и частых споров по существу работы и пр.

Сейчас я могу предполагать уже с уверенностью: люди, ответственные в институте за «чистоту» академических кадров (и связанные с ГБ помимо 1-го отдела) разобрались с моей «биографией» и решили исправить допущенную ошибку. Шеф выполнял настоятельные рекомендации, для такого типа ученых равнозначные приказу. Его податливость на такие рекомендации-приказы можно было легко понять и простить, но играть при этом несчастии со мной в «допуска», стремясь выжать побыстрее работу и лишить надежды на получение результата (диссертации) – для этого надо было перейти рамки приличия, перейти рамки моего понимания морали...

Что было делать? – Я просто не мог не противодействовать грабежу, не противостоять ему. Иначе – жить противно. Пришло решение: в институте мне не удержаться, но задержаться надо как можно дольше, чтобы собрать достаточные для диссертации материалы, написать ее и защититься в другом месте.

Вот когда, выражаясь словами нашего уральского напарника, началась «не прогулка, а страда»… Сравнение с разваливающейся байдаркой в печорских камнях почти физически преследовало меня – бешеная гребля, когда почти не осталось шансов… Никогда я так много не работал, и никогда уже так не буду. Воспользовавшись командировкой шефа, полуобманом оформил письма-запросы в отраслевые институты и ездил с ними, собирая недостающие материалы. Вгрызался в теорию, писал диссертационный текст и тут же его печатал. 12-16 часов работы за столом ежедневно. В мае я начал плохо видеть – в глазах двоилось и расплывалось. Но переживать было некогда – насовсем примирился с потерей нормального зрения и пошел к врачу за очками. Очки мне выписали, но, слава богу, за лето, после окончания гонки, зрение восстановилось.

К началу июня первый вариант диссертации (около 300 страниц печатного текста –с запасом) был почти готов. Увенчались успехом и поиски ученого, согласного стать руководителем ее, взять на себя неблагодарный труд проводки моей работы до ученого совета. Я начал даже с ним чтение и правку, а закончил ее уже осенью, после летних каникул…

В октябре я перешел на новое место работы – в отраслевой институт. С грустью пришлось мне расстаться с академической свободой рабочего дня и выбора работы, с изменением характера и темы работы. Но утешало, что устроился я по рекомендации вновь приобретенных научных покровителей к их аспиранту – «завлабу и хорошему парню». Теперь от меня зависело не все, и дело неспешно двигалось к защите в покинутом мною институте. Выяснилось, что защищаться можно было только в нем (специализированный ученый совет) и с согласия моего бывшего шефа... С ним велись теперь многократные переговоры, чтобы он согласился не вмешиваться в мою защиту или стал официальным руководителем. Но тот был непреклонен: на мое место уже был принят человек, которому, по-видимому, и передали «наследство». Мои покровители начинали нажимать, тогда в виде компромисса он предложил мне делать с ним новую диссертацию на боковую тему, оставив без использования все уже сделанное (!) В декабре мы устроили предварительное прослушивание (репетиция предзащиты) в лаборатории «покровителей» с присутствием бывшего шефа и других. Безусловно, положительный исход этой «пробы» на него не подействовал – как об стенку горохом…

…Так и текла моя жизнь сразу по двум потокам – на видимом, диссертационном, где я медленно продвигался вперед, максимальным усилием стремясь убыстрить движение, и на скрытом, оппозиционном, где я плыл пассивно, со всеми вместе, бессильно ожидая: «Авось, обойдется». И как только могут совмещаться в человеке эти разные измерения, спешка в одном и безволие в другом? – Наверное, по инстинкту самосохранения: я смертельно боялся в одном, а действовал – спасался – в другом измерении... Но, конечно, такая иллюзия не может длиться долго. Все взаимосвязано на этом свете, а уж подписантство и возможность научной «защиты» - тем более.

К январю 1973 года переговоры с моим бывшим шефом окончательно зашли в тупик. Он не собирался пропускать уже почти готовую работу, ссылаясь на ее близость к секретной теме, а я просто физически не мог начинать новой работы по теме, далекой от интересов своего нового института. Что было делать?

Злоба на этого человека была у меня беспредельной: гораздо больше, чем на КГБ. И понятное дело: КГБ был невидимой, почти абстрактной организацией с неизвестными мне винтиками-членами, на которую сердиться казалось столь же нелепым, как на историческую необходимость, как проклинать стихии. А вот мой шеф – реальный человек, почти либерал, пользующийся затрудненными обстоятельствами бывшего подчиненного и страхом от «секретности» (т.е. призраком той же КГБ) как орудием ограбления, делающий свой маленький бизнес в создавшихся условиях – вызывал у меня ненависть. У них создалось своеобразное разделение труда, симбиоз паразитов: ГБ всех тупо давит, а шеф – подбирает крохи личной выгоды.

Сейчас, конечно, страсти утихли, и я могу спокойней обдумывать этот интересный тип советского ученого. Беспартийный, еврей, без особых способностей (я думаю, что даже кандидатская ему далась с напряжением) – а добился сравнительно многого – самостоятельной лаборатории в академическом институте, оклада в 400 рублей и в некотором смысле –ведущего положения в целой отрасли. От науки с ее критикой он отгораживал свои дела ссылкой на секретность исследуемой отрасли, а от критики отрасли – высотой и спецификой «академической науки». Блистая в среде ученых либеральным трепом и демагогической раскованностью, в контактах с начальством самого разного ранга и качества поражал послушанием и подобострастием. Такие люди, в конце концов, занимают удобное монопольное положение и пробуют властвовать над попавшими в сферу их влияния.

Сразу в таком человеке не разберешься. Беспартийность, пятый пункт, либеральная мимикрия – все это вначале вызывает сочувствие и расположение и лишь в самой работе, в столкновении жизненных интересов обнажается правда. А правда заключается в том, что перед нами – действительно, маленький человек с большим комплексом неполноценности, нацеленный лишь на одно – на успех, одержимый манией успеха. В драке за успех у него проявляется даже «талант», что автоматически отшибает его прочие человеческие способности (к науке или иному полезному делу).

Говоря терминами оптимальных задач, жажда личного успеха становится у таких людей основной целевой функцией, которая постепенно ослабляет, если даже не снимает все мешающие ограничения морального порядка (в которых, собственно, выражаются целевые функции более высоких уровней), расширяет тем самым поле «допустимых решений» и увеличивает величину достигаемого личного успеха. В образовавшемся от снятия моральных ограничений множестве вариантов эта человеческая счетная машина находит самые наилучшие для себя лично решения.

В своих экономических убеждениях я уже давно стал приверженцем «экономических людей», рациональных, расчетливых, эгоистичных. Но, сталкиваясь с ними на практике (а мой шеф – яркий пример), не только не узнавал их с симпатией, но яростно с ними боролся… хотя бы за собственную шкуру, а то ведь сожрут эти «новые» люди, истинный крест, сожрут...

По «теории» именно такие люди, отрешившиеся от пут осточертевшего коллективизма, начнут развивать хозяйство, дело – ради собственной выгоды... Но черта с два! В существующих, неэкономических условиях, эти «независимые» люди действуют совсем не по известной адамсмитовской схеме, а «социалистически» - не в развитие самого дела, а в сторону безудержной эксплуатации несовершенств существующей системы и ее пороков себе на пользу. Да и как не использовать «умным людям» таких могучих факторов – секретности и давления КГБ?

Тогда мне было далеко до теоретического осознания этих обстоятельств. Я воспринимал шефа просто как мерзавца, с которым у меня не было средств справиться. Он был неуязвим... Впрочем, средства борьбы с ним, конечно, были, но решиться на их использование мне стоило многих душевных колебаний. Собственно, только интерес к этому моменту, его связь с «новой моралью», заставляют меня описывать свою диссертационную эпопею.

Подписантство, это новое протестантство, возникло как движение людей с обостренной совестью, с возрожденными чувствами долга и личной ответственности. Лозунг: «Цель оправдывает средства» для них стал точкой отталкивания и трансформировался в противоположное: «Никакая цель не может оправдать плохих средств» или «Только моральность применяемых средств и есть истинная цель».В этом проявилась естественная реакция на расстрелы тысяч и на лагери для миллионов ради благородных целей коммунизма, защиты отечества и пр. На этой реакции, как необходимейшей основе, строились все обращения и требования к властям участников Движения в защиту прав: «Мораль и законность – превыше всего». Никакие «цели и интересы» не могут стать выше морали и законности. Требования морали и закона – абсолютны и непреложны!

Но в силу такого тезиса эти требования должны исполняться, прежде всего, самими диссидентами, что в наших, совсем неподходящих условиях было очень трудно, почти невозможно. Мы все живем в обществе, которое живет совсем не по тем моральным кодексам и законам, которые провозглашает: ведь нам приходится избирать без выборов, соревноваться социалистически, т.е. без соревнования, словом или молчанием одобрять то, что не одобряешь, делать то, что считаешь вредным, если даже не преступным, обращаться в разные парткомы, завкомы и прочие «комы»… В общем, включенный в сеть сложившихся «неморальных» отношений, человек не может разорвать их сразу, не уйдя тем самым из этой жизни, он не может действовать сразу «не по лжи, не по правде».

Интуитивно люди это понимают и сами себе «прощают» обычное «советское поведение». Даже Солженицын, выдвигая свой лозунг-требование: «Живите не по лжи!», оговаривался, что не всем под силу выполнить его в полном объеме, что надо стремиться к его выполнению «по силам и возможности», т.е. из-за человеческой слабости делал свой лозунг относительным. Но дело не в слабости. Любой человек может выполнить это требование, но ценой разрыва всех своих отношений с существующим миром, ценой неизбежного ухода в тюрьму или эмиграцию. Такова судьба человека абсолютной морали: нежизненность и экстремизм. Абсолютность и экстремизм – родственные понятия. За нашими спорами об относительности и абсолютности моральных требований кроется дискуссия о принятии существующей действительности и ее эволюционном изменении или о радикальном ее неприятии и, следовательно, экстремистском взрыве. Эти споры и дискуссии имеют самое прямое отношение к жизни спорящих, к линии их реального поведения. Если человек не считает возможным жить по правилам «простых советских людей», то он будет ощущать себя в приниженном и подчиненном положении, ибо его действия будут ограничены двойными требованиями: собственной морали и чуждой ему «традиционной моралью» окружения. У людей этого окружения будет гораздо более богатый выбор средств для достижения своих целей и больше шансы на успех. Но вечно приниженное положение (типа «святых в миру») не может стать типичным для многих людей. Приниженность и жизненные неудачи ведут к озлобленности и попыткам поторопить историю: силой перевести общество в систему новой морали. Чтобы избавиться от опасности сползания в экстремизм, необходимо добиваться реальных успехов – в этой жизни, а не в будущей. Но для этого – нужно быть одним из многих, уметь действовать по существующим правилам, пользоваться принятыми средствами. Но не будет ли это отказом от себя, от своей морали?

Нет, это означает только признание относительности, вернее, исторической изменчивости любых моральных систем. Это означает, что собственная моральная система, если она не является нормой для большинства окружающих людей, должна служить лишь ориентиром, лишь моральным идеалом, к осуществлению которого нужно стремиться, но осуществлять которую в реальных условиях можно только частично. Действуя в рамках не своей моральной системы, подчиняясь не своим моральным нормам, и добиваясь постоянного жизненного успеха, можно часть своих поступков подчинять новой морали и тем реально двигать общую жизнь по пути желаемых изменений моральных традиций. Но успеха в отношениях с людьми чуждых принципов надо добиваться. Не быть слабее их – не в грубом смысле, а в конечном, итоговом смысле. Иначе новое никогда не победит…

…Вот приблизительная канва моих рассуждений, когда я решался на использование против шефа его же оружия – секретности. По телефону напросился на конфиденциальную беседу с ним и поздним вечером поехал в «Академию»… Не помню, о чем мы тогда говорили в самой лаборатории, вернее, о чем мне толковал тогда шеф со своими обычными остротами, с недавнего времени так мне опротивевшими. О деле он болтал все прежнее: никак нельзя, он сожалеет, но был бы рад, если бы я не упрямился, а поступил к нему в заочную аспирантуру на новую тему («А что? - Два-три года и ... защититесь!!»)… Я слушал это, как бред, почти не вникая в содержание, отделываясь междометиями, а сам был занят поиском момента, когда способнее всего будет вытащить свое «секретное» оружие: «А у меня есть вот что… Иду на Вы!» Я препаршиво себя чувствовал в этой злодейской роли с камнем за пазухой, Раскольниковым перед убийством старухи. «Ведь он, бедняга, и не подозревает, что я могу решиться на это… Он уверен, что бывший подписант не может воспользоваться его собственным приемом, и потому спокоен и весел, а я ему нанесу сейчас, нанесу этот удар... Вот сейчас...» И вот поднимаю руку – т.е. пытаюсь повернуть язык – и не могу! Просто физически не могу... А время идет. – Что же ты медлишь, мямля, дурак, слизняк нерешительный... Ну, давай же... ну... – Нет, не могу!»

Уже шеф выговорился, уже мы одеваем пальто, закрываем лабораторию и по пустому зданию спускаемся к вахтеру, а я – еще не могу… «Да что же это за наваждение! Неужели так и не решишься, неужели отдашь два года каторжного труда – этому мерзавцу, просто так, из-за своей… черт знает что… ведь как он выгонял тебя… так нагло... да и сейчас завел треп о каких-то курортных девицах... Ведь он просто смеется над тобой. Ну, конечно же, считает себя неизмеримо выше тебя, размазни... и он прав, черт бы драл тебя совсем. Не можешь даже пригрозить. Ну… ну скажи же… Последние минуты идут, вон троллейбусной остановкам!.. Смешно будет снова просить о встрече. Ведь он думает, что заговорил тебя напрочь, задавил, уничтожил в лепешку, в коврик под ногами, а завтра ты ему еще девиц подыскивать будешь… что же, дойдешь…»

Так я растравлял и взвинчивал себя. И под действием этих отчаянных самоуговоров, а может, под влиянием наступившей ночи (ведь темнота всегда способствовала злодействам), я выдавил из себя: «Я обязан Вам сказать, что все обдумал и решил защищаться только по написанной диссертации, с Вами, как руководителем, или без Вас – как хотите… у меня нет иного выхода: семья, возраст, больше такой возможности у меня не будет…» - И вновь я начал зацикливаться, вновь стал уходить в сторону от задуманного. - А ну, не увиливай, - прикрикнул caм на себя и: «Вы все время ссылаетесь на фактическую секретность моей работы, хоть она вся на открытых данных, и потому отказываетесь мне помочь. Но почему Вы забываете, что я действительно работал у Вас в лаборатории больше года без допуска и действительно был близок к секретным данным. И почему Вы уверены, что я буду об этом молчать, если… если… Вы задавите мою защиту?..»

…Во время всей этой, то запинающейся, то горячечно быстрой речи на троллейбусной остановке, шеф молчал. Подошел троллейбус и в толпе народа разговор продолжаться не мог. Казалось, что он явно не понимал нового разворота ситуации,… но я чувствовал: уже прыгнул в эту мерзко холодную воду, уже преодолел себя и начатое доведу до конца. Троллейбус дошел до метро и на коротком переходе к лестнице, ведущей в метровскую глубь, я завершил начатое: «Так вот, я Вам обещаю, я гарантирую, что если будете препятствовать, то обязательно воспользуюсь всем, что знаю. И не думайте, что меня кто-либо может уговорить, мне уже ничего не страшно и нечего терять… И (выдохнул) – неужели Вы так наивны, чтобы не понимать, что за это время я не видел и не запомнил действительно совершенно секретные цифры?»

Теперь все. Мы стоим уже перед самой лестницей. Падает снег в свете голубых фонарей, поток людей, резкий профиль шефа с привычной, теперь приклеенной улыбкой.

«Вот как…» - говорит он.

«Да, так» - подтверждаю я, смотрю на ступени, и, подталкиваемый людьми, делаю шаг вниз. Тут же оборачиваюсь и от удивления возвращаюсь назад… Шефа нет – он не мог пройти мимо меня, но и сзади его нигде нет. Везде идут просто люди. Как будто исчез, испарился в этой слепящей темноте, исчез от собственных слов: «Вот как…» …как злой дух от заклинания. Со мной редко случались мистические происшествия, но здесь нельзя было не верить глазам своим, я чуть было не открестился: «Чур-чур меня» и поехал домой.

Злодеяние я сделал, но спал спокойно, и угрызений совести не чувствовал… Может у меня просто нет этой совести, нет этой новой «протестантской» морали?

Реакция моих друзей зато была иной. Остро отрицательно отнеслись к моему поступку, вернее, проступку, покровители и главные защитники их Академии: «Да ведь ты воспользовался таким же гебешным средством… если бы это сделал кто-нибудь другой и сознательно – я бы порвал с таким отношения!» Потом, успокоившись, более мягко: «Ты поступил очень плохо и должен, прежде всего, извиниться перед ним и, безусловно, снять все свои угрозы…» Я упирался, оправдывался, оговаривался, что только грозил, и даже согласился извиниться в будущем... Вот в чем дело: мало того, что пришлось себя самого переломать всего, прежде чем взять с шефом правильный тон, так и друзья тебя стыдят-оттаскивают. Какой же тут может быть успех… И неосознанно пришлось лукавить: да, я извинюсь, но не буду торопиться с этим, подожду сначала результатов своей «беседы» с шефом. Даже интересно, что он сможет теперь сделать, если вправду принял всерьез мою угрозу?

Допустим, факт утечки секретной информации станет известным – не в 1-м отделе института (это можно замять), а в аналогичном отделе Министерства. Тогда будет большой скандал и неприятности, если учесть, что у шефа там есть противники. Может, он и усидит на месте, но выговора ему не избежать, и позиции в отрасли будут подорваны. Нет, на такой риск он не может пойти. Надо ждать…

А через два дня мой главный покровитель сообщил: к нему как бы невзначай зашел мой шеф и завел речь обо мне: «Почему, мол, он волынку тянет, ему уже давно советовали защищаться… Если он не хочет брать новой темы, я могу пойти в крайнем случае и на то, чтобы использовать максимум из написанной им работы, конечно, при соответствующей доработке. Давайте соберемся и решим, наконец, этот вопрос, найдем взаимоприемлемое решение».

Ну, а что я говорил? – Совсем иное дело, совсем иные песни! Вскоре, не мешкая, состоялось и четырехстороннее совещание: шеф, я и два моих покровителя. Я извинился за происшедший инцидент, на что получил непонимающее: «Ну что, Вы, что Вы! Ничего ведь и не было». Шеф согласился стать официальным руководителям по уже написанной диссертации, за исключением одного важного ее раздела, которым мне пришлось-таки пожертвовать. Пусть! Согласились, что с защитой тянуть не следует: защиту готовить на осень, как реальный срок, согласовали кандидатуры оппонентов. Полный порядок.

Еще через неделю шеф сообщил, что после консультации с «начальством», он рекомендует мне зачислиться официальным соискателем. Подписав письма-рекомендации с работы, я в кратчайший срок был оформлен соискателем в том же институте, откуда недавно был фактически выгнан. Видно, прилично перепугался мой шеф, если даже смог преодолеть (или упросить) предубеждение своего начальства к бывшему подписанту.

Я вполне мог это оценить. Дело снова пошло полным ходом: консультации, переделки, перепечатки, подготовка двух еще не сданных кандидатских минимумов. Я чувствовал себя правым – жизнь это подтверждала. Но разве может практика быть судьей в моральных спорах? Совесть у меня была неспокойна.

Историю своего «грехопадения» и недоумения по этому поводу я рассказывал многим из своих знакомых и получал различные оценки: от положительных до резко отрицательных. Для подытоживания этих споров и для отчетливого оформления своей позиции я составил три листка анализа, условно названными «Тезисы о морали», и надеялся, что смогу найти в них себе опору.

"Тезисы о морали"

(попытка самооправдания)

1. Принцип «цель оправдывает средства» обычно представляют основой аморализма и отвергают почти все официальные и неофициальные доктрины (не исключая и сталинской формы марксизма). Тем не менее, этот принцип (вернее, принцип «дозволенности всех средств») имеет широчайшее практическое использование. В частности, во времена «культа личности» ради достижения «светлых идеалов» одобрялись лицемерие, ложь, доносы (равносильные тайному убийству) и т.д.

2. В настоящее время реакцией на сталинизм выдвинуто требование: «Никакие цели не могут оправдать низкие, неморальные средства: убийство, предательство, доносы, сотрудничество с органами и т.д., как единственная гарантия самоудержания от впадения в разгул «вседозволенных средств», оправданный «новой красивой целью».

3. Однако практически это требование обречено на невыполнение равно так же, как уже тысячи лет не выполняются христианские и иудейские заповеди: «не убий, не укради, не лги» и др. Сама христианская церковь славит воинов, канонизирует их как святых – этих людей, профессиональной обязанностью которых было именно нарушение заповедей «не убий», «не грабь» (чужих городов), «не обманывай» (военные хитрости) и т.д.

Категорическое выполнение моральных заповедей ведет к исступленному толстовству, делает невозможным нормальною жизнь человека в современном обществе. Гуманист, призванный в действительную армию, готовится стать или даже становится фактически убийцей. Врач, сделавший аборт, стоит в пограничной ситуации к детоубийству, а его пациентка – к сыноубийству. Впрочем, такое же обвинение и с тем же правом можно предъявить и супругам, не допускающим даже зачатия ребенка – они убийцы «потенциальных, но вполне реальных детей». Врач у постели больного нарушает правило «не лги», пусть это и гуманно. Разведчик в чужой стране лжет постоянно, пусть это и патриотично. Интеллигенция в тоталитарной стране молчит, т.е. позволяет властям лгать за себя и молчаливо соглашается с ними, что равнозначно лжи – только ради самосохранения. Таких примеров можно привести очень много.

4. Попытки перестроить сегодняшнюю жизнь под категорическое выполнение моральных правил невозможны еще и потому, что ставят такого человека в невыносимые условия существования. Абсолютная мораль призывает к полному отказу от жестоких средств, присущих реальному миру, и это обезоруживает человека перед его противниками и предопределяет его поражение и гибель. Непротивление злу, толстовство ставит добро в невыносимые условия и потому фактически губит его.

Но это не означает, что мир был и всегда останется одинаково жестоким и неморальным. История – это движение от животной морали человеческого стада, где убийство себе подобного, в общем, было привычным и, может, даже геройским делом – вроде людоедства – к морали цивилизованного общества с его терпимостью и гуманностью. Но это движение совершается совсем не прямо, совсем не быстро и уж, во всяком случае, не одним поколением, не враз. Движется человечество, эпохи.

5. Приемлемой альтернативой как отказу от «цели, оправдывающей все средства», так и нереальным требованиям абсолютной морали, является, на мой взгляд, принятие человеком установки на законность, мораль, добро.

Человек с такой установкой относится ко всем людям изначально, как к законопослушным, моральным, добрым и поступает с ними соответственно. Однако он не теряет трезвого взгляда на жизненную реальность и, если убедится, что с ним контактирует человек совсем другого склада и привычек, то будет поступать с ним уже по навязанным ему правилам, а не по своим, более высоким.

Человек с установкой на законность, гуманность, добро хотел бы, чтобы другие также имели такую установку и общались с ним по правилам высокой морали. Но он не имеет цели всех переделать под свою новую мораль. Это от него не зависит. Хотя, если «оппонент» вдруг превратится в морального человека (крайне редкий случай), человек с установкой, конечно, изменит к нему свое отношение.

Человек не может враз переделать общество, от него зависит только собственная жизнь и свой вклад в дело продвижения общества на пути морального совершенствования. Но живет он в реальном мире, и потому не отказывается категорически от использования всех средств этого мира. Если ему их навязывают – он пользуется, потому что сознает неизбежность в противном случае поражения и невыполнения своей жизненной задачи.

Человек с установкой на гуманизм может стать убийцей – например, при нападении на него ночью бандитов с ножами.

Такой человек может стать доносчиком. Вспомните хотя бы знаменитую сцену в трактире из «Бориса Годунова», когда припертому к стенке доносом Григория Отрепьева Варлааму ничего не оставалось, как самому прочесть царский приказ о поимке Отрепьева, т.е. фактически донести на своего недавнего товарища по странствию. Варлаам сначала не желал худого Григорию (имел на него установку товарищества), но, столкнувшись с предательством, сам ответил доносом, схватился за карательное орудие государственной машины. И думаю, он был прав, хотя по правилам категорической морали Варлаам должен был скорее сам сесть в каталажку, чем указывать стрельцам на Григория.

6. Установка на высокую мораль отрицает применение неморальных средств по собственной инициативе, но признает возможность их использования для самозащиты. Действительно, «с волками жить – по волчьи выть», но от этого нельзя становиться просто волком, как не становится профессиональным убийцей прохожий после схватки с бандитами, как не стал доносчиком Варлаам после эпизода в трактире, как не становится только лицемером молчащий интеллигент.

Важны – не наша цель и не средства, к которым вынуждает нас жизнь, важно только, максимум ли возможного добра в своей жизни мы осуществили и не добавили ли в мир лишнее зло. И если баланс решительно склоняется в пользу первого, думаю, что, умирая, этот человек может иметь спокойную совесть. 26.2.1973 г.»

Перечитывая эти тезисы, мне хочется дополнить их сравнением выдвинутого понятия «моральной установки» с математическим понятием – производной, т.е. скоростью изменения величины добра и зла. Конечно, в итоге нам важен общий объем добрых дел, но в конкретные жизненные моменты нужно руководствоваться именно скоростью перехода к большему количеству добра, т.е. производной от него – как установкой к немедленному действию.

Такое дифференцирование абсолютной морали позволяет сделать ее теорию более гибкой и практичной, позволяет понять взаимосуществование людей разных моральных систем, возможность эволюции моральных принципов, что еще важнее… Мне кажется, что приверженность к абсолютной морали – одно из основных заблуждений и несчастий экстремизма, ибо она не дает ни возможности понять, ни ужиться, ни простить, а требует только твердого противостояния, тотального изменения всей реальной жизни сразу.

В этих тезисах я утверждал допустимость в некоторых случаях даже самых отвратительных с точки зрения диссидентов преступлений: убийства и доноса. Мой поступок с шефом можно было, например, квалифицировать, как угроза доносом (шантаж). Можно было подвести под изложенную теорию и множество других случаев – например, взаимоотношения инакомыслящих и КГБ на допросах и т.д.

И жизнь очень скоро, буквально через неделю, предоставила мне возможность, нет, просто заставила решать моральную задачу на такую серьезную и опасную тему. Но оказалось, что, даже имея за плечами теоретическое решение («Тезисы о морали»), нелегко заставить себя действовать по нему на практике. Переделка себя тоже требует времени. Но ведь еще Линкольн утверждал: «Во время брода не перепрягают лошадей». Мне же пришлось менять свои принципы именно во время брода…