Ошеломительным событием стала для меня публикация в «Новом мире» ставшего сразу знаменитым романа Дудинцева «Не хлебом единым» - с его бескомпромиссным духом противостояния инженера-изобретателя карьеристам-чиновникам, загоняющим новатора в тюрьму как шпиона и врага народа. В описании советской деревни аналогичную «прорывную» роль сыграли более сдержанные «Районные будни» Овечкина. Первая литературная критика была восторженной: новые произведения восхвалялись, как художественное воплощение освободительного духа ХХ съезда партии. Причем упор в этих статьях делался на обобщение отрицательных образов бюрократов и карьеристов, особенно умных и влиятельных, которые, мол, и являются главными противниками нового курса партии. Стали употребляться специальные термины: «дроздовщина» и «борзовщина» по фамилиям главных отрицательных героев - директора завода Дроздова и секретаря райкома партии Борзова. И пусть пока в литературной форме, но в открытой печати появились свободные общественные обсуждения, затрещал лед растерянной партийной цензуры. Если бы на месте Хрущева оказался верующий в демократический социализм Горбачев, советская империя могла бы распасться на 40 лет раньше, но Хрущев имел опыт борьбы с оппозицией и знал, что полной гласности допускать нельзя: за осуждением реальных Дроздовых и Борзовых, «огонь» будет перенесен на «областные штабы», а потом и на него самого как главного сталиниста. Забудут, что именно он и начал критику «культа личности».
Партийной машине была дана команда: «Полный назад!» Пара месяцев не прошла, как тон рецензий резко изменился. Роман Дудинцева и опубликовавший его журнал были подвергнуты разносу на собрании советских писателей за неверие и антипартийные ошибки, очерки Овечкина постарались забыть без разносов, но так, чтобы никому не захотелось больше ставить под сомнение и «раскачивать партийную лодку».
Быстрота той спасительной для КПСС реакции была связана с осознанием глубины опасности на примере венгерской демократической революции, задавленной советскими танками осенью 1956 года. Ведь началась их революция с обычных литературных дискуссий в клубе Петефи в поддержку антисталинских решений ХХ съезда КПСС, которые переросли в массовые студенческие демонстрации с требованиями ухода от власти сталинистов Ракоши-Герэ и в вооруженное восстание. При этом повстанцы не могли удержаться от самосудов и штурма партийных зданий. При содействии посла Андропова Москва согласилась на вывод из Будапешта своих войск и на новое правительство умеренного коммуниста Имре Надя и бывшего политзаключенного Яноша Кадара. Но через несколько дней постепенного упорядочивания Будапешта Янош Кадар перешел на сторону советских войск, которые потом, якобы по просьбе его «революционного правительства», разгромили город и молодежное сопротивление. Обращение Имре Надя к ООН о защите Венгрии запоздало, сотни тысяч венгров оказались в новой эмиграции на десятки лет, а Имре Надь с не предавшими его сподвижниками - были расстреляны. Мир, включая мировое коммунистическое движение, увидел, что Советский Союз даже после Сталина остался в целом тоталитарной страной.
Венгерские события происходили в самом начале моей студенческой жизни, параллельно с процессом знакомства как с ее правилами, так и с сокурсниками. Вместе с миром у меня по-прежнему кружилась голова от свободы ХХ съезда. Помнится, я бурно радовался и сообщениям о венгерском клубе Петефи и новому роману Дудинцева, предлагая своей группе обсуждение романа Дудинцева и своих мнений о венгерских событиях - все это мне виделось одной цепью освобождения. Однако моя эйфория практически никем не была поддержана - ни Дудинцев, ни Венгрия никого из сокурсников не интересовали, так что вскоре я сам себе стал видеться каким-то уникальным уродом. И только много позже, на старших курсах и в послеинститутской жизни я узнал, что у меня все же могут быть единомышленники в смысле приязни к инакомыслию - но очень малочисленные.
В ходе же той первой бурной политической осени я испытал и первый надлом в своей безусловной приязни к свободе. Это случилось, когда увидел в газетах снимки повешенных за ноги и убитых штыком в грудь будапештских коммунистов. Это было как шок, как удар по сознанию: свобода литературы и свобода демонстраций без властных ограничений ведут к кровавой мести, к смерти всех нас, коммунистов: и моего отца-коммуниста, и меня-комсомольца.( д/фильм "Обыкновенный культ»)
Фотоснимки убитых венгерских коммунистов на долгие годы стали причиной моей антиреволюционности и даже защиты традиционной неправедной власти, ибо и она лучше демонов вседозволенности. Мало того, той осенью я про себя твердо поддержал ввод советских войск для спасения страны от контрреволюционного террора и смертей коммунистов. Конечно, такое настроение было временным, пока я не услышал о бессмысленных жестокостях наших войск, а потом о многомесячной забастовке всей Венгрии, с трудом подавленной правительством Кадара. Читая же впоследствии в самиздате свидетельства очевидцев, я понял, что на деле широкой волны революционного террора не было и быть не могло, что немногие эксцессы и бессудные казни со стороны вооруженных «отрядов самообороны» были прекращены правительством Имре Надя буквально в первые же часы и дни революции. Теперь я понимаю, что действия советского руководства в Венгрии 1956 года и в Чехословакии 1968 года были провокационны и недопустимы в каждый момент их совершения. Но главный урок той трагической венгерской осени 1956 года - об опасности перерастания мирных демонстраций в вооруженный бунт и месть - остался во мне навсегда. И, как я теперь понимаю, не только во мне: ненасильственные революции последних десятилетий тому свидетельство.
Пожалуй, только в имперской России остается актуальной такая опасность, а в сегодняшней Чечне - грозная действительность. Альтернативой «вооруженному русскому бунту, бессмысленному и беспощадному» должны быть превентивные реформы, по словам императора Александра II: «Лучше людей освободить сверху, чем они будут освобождаться снизу сами».
Мое второе публичное обращение к официозу. Безуспешные поиски единомышленников в среде студентов неожиданно для меня самого кончились очередной вылазкой с вопросами, только теперь публичной. Надо признать, что теперь она была спровоцирована.
Лишь год миновал с той поры, когда моя первая записка-вопросник была с ужасом воспринята учителями и сожжена мною на газовой плите. За этот год страна стала иной. В мае из «Юности» мне пришел весьма благожелательный ответ на какое-то мое письмо читателя. Там были такие слова: «Нам очень радостно было, читая ваше письмо, видеть, что среди молодежи встречаются люди глубокой мысли, серьезно размышляющие над коренными вопросами жизни. В этом и есть залог того, что мещанство не будет процветать... » Я не помню, о чем писал в журнал до и после этого ответа. В каком-то из номеров была упомянута моя фамилия, вот и все. Это не важно. Тот редакционный отклик был для меня каким-то чудом, первой и на много лет вперед живительной поддержкой от единомышленников. На всю жизнь я сохранил благодарность его автору и вновь, на исходе жизни говорю ему «Спасибо!»
И вот осенью 1956 года на общественной лекции известного в МВТУ «прогрессивного» преподавателя истории КПСС и одновременно лектора ЦК КПСС Юрия Михайловича Климова я подаю записку с развернутыми вопросами о смысле курса ХХ съезда партии, о событиях в Венгрии и Польше, о сворачивании критики бюрократизма и др. Наверное, в чем-то вопросы повторяли мою записку годовой давности, но я совершенно не ожидал, что получу практически такой же ответ. Записка была послана в самом начале лекции, ответ прозвучал после лекции. Климов сказал примерно следующее: «Я постарался ответить на все ваши вопросы, кроме содержащихся вот в этой поданной мне записке. Я не считаю нужным их оглашать в связи с явно враждебным и провокационным содержанием. Ее автору надо крепко задуматься над тем, с кем он, и сделать правильные выводы во избежание дальнейших и непоправимых ошибок... .»
После таких слов можно было начинать ждать любых репрессий, вплоть до исключения из института (что было бы совсем нетрудно на первом курсе, тем более что записка моя была подписанной).
Тем не менее, она осталась без последствий. Никто, включая Климова, со мной больше на эту тему не разговаривал, как будто ничего и не было. Я исключаю вариант, что Климов не направил ее туда, куда следует. Он, конечно, направил, а там, прочитав ее и сравнив с содержанием уже заведенной «папочки», в очередной раз чертыхнулись: « И в институте преподаватели такие же трусы, как в школе - этому филевскому парню на самые простые вопросы ответить не могут» и, может, просто решили активизировать за мной негласный надзор.
Для меня лично отповедь Климова стала концом эпохи ХХ съезда и надежд на судьбоносность его решений. Надо было считаться с тем, что власть партаппаратчиков и пассивность окружения остаются незыблемыми и надо жить с этим, надеясь только на общие подвижки в будущем. В целом такие надежды оказались небеспочвенными, но на их осуществление потребовалась почти вся жизнь.
Сейчас я вижу, что все хрущевские годы были полны поисками выхода из сталинского тупика, попытками обновления социализма. Разгромив сталинский состав Политбюро и устранив и главного сталинского маршала Жукова, Хрущев обеспечил на время свою безопасность. Потом он сделал попытку уничтожить удушающую хозяйство систему централизованного планирования, разделив страну на якобы независимые совнархозы, а в последние годы своего правления замахнулся и на децентрализацию партийного аппарата, разделив партию на городские и сельские райкомы (последнее его и погубило). Он наивно полагал, что стоит перетрясти все партийные кадры под видом перестроек, как бичи бюрократизма будут удушены поднимающейся взамен снизу инициативой масс. На деле, задачу придушения бюрократизма могло решить только бескомпромиссное введение свободы рынка в экономике, свободы печати и демократии в политике. Но до таких мыслей додумались последний генсек Горбачев и его окружение только через четверть века. Хрущев же вместе со многими в стране (не исключая и меня) еще верил в реальность построения коммунизма нерыночного и недемократического образца. Но об этом позже.