Если все, что я написал, означает отмену заповедей, то К.Буржуадемов совершенно прав, не соглашаясь со мной. Но мне кажется, что я вовсе не призывал к этому. Я писал, что заповеди - координаты нравственного выбора. Поведение может к ним приближаться бесконечно, но никогда не совпадать полностью. Всегда остается какое-то пространство свободы - можно его оценивать положительно и отрицательно, но оно есть. Даже если нет конфликта между заповедями (одна вверх, другая - вбок). А бывает и так. Мария сидела у ног Христа, Марфа готовила ему обед. Христос оправдал Марию; Экхарт призывал Марий (созерцателей) не успокаиваться этим оправданием и помочь Марфе. Иногда заповеди блаженства противоречат элементарной заповеди: не лги, не лицемерь перед самим собой. Если можешь, прости своих врагов, люби их. Но если я не могу простить Сталина. Я с радостью встречал свидетельства, что Ежов или Ягода,- совершенные ничтожества, и за ничтожность могу простить их (хотя все же не любить). А Сталина и простить не могу. Хотя убежден, что Исаак Сирин и простил бы, и любил бы. Мне это не дано. Сознаю это как свой недостаток, но врать не буду.
Возьмем, однако, примеры попроще, ближе к повседневному опыту. Не убий, не укради, не лжесвидетельствуй. Сказано это было и Моисеем, и Махавирой, и Буддой. Никаких сомнений в верности заповедей и в их исполнимости у меня нет. Но когда мне мылят голову за то, что я опять вел себя как медведь и обидел старого человека правдой, которой ему не понять, я по большей части признаю, что действительно вел себя как по-медвежьи, и никакой добродетели в "нехудожественной" правде нет, а есть неловкость и бестактность.
Сказано еще: не укради. Ну, бумажник у соседа порядочный человек не возьмет. Это безусловно. А чужое время? А чужое пространство тишины? Мне до зарезу нужен совет NN, и вот я вторгаюсь в его жизнь со своими бедами. Когда я имею на это право? Какой законодатель это установит? Сказано: не убий. Опять-таки очень ясно, если ножом или топором (разрешается, впрочем, обычаем - на войне и в т.п. случаях). А если словом? Ссора, размолвка, натянутость с близким человеком глубоко ранит, и чем ближе человек, тем больнее. И в конце концов убивает (хотя и не сразу). "Каждый человек убивает тех, кого любит" (писал Уайльд). И что с того, что это не специфическая советская проблема, что так убивают друг друга и в Штатах? Разве можно сосредоточиться только на некоторых особых, дополнительных проблемах Советской России и забыть про все остальные?
Возьмем случай, который может быть всюду: больная женщина решает, рожать ей или вытравить плод. Рисковать смертью или погубить душу, еще не рожденную? По-моему, никакая заповедь здесь не освободит человека от личного выбора. Так же как не помогают заповеди решить трудный мировой вопрос о контроле над рождаемостью. Заповеди - против. Католичество ищет компромиссов. Православие учит жить в честном браке. Но многие семьи, живущие в честном браке (т.е. без контроля), представляют собой грустную картину: натянутые нервы, истерики. Если же контролировать, то кто должен нести на себе главную тяжесть ответственности. Женщины, которым и так природа подарила дисменоррею, токсикоз беременности, грудницу и т.п.? Порядочный человек уступит место даме в автобусе (это принято): но он не очень заботится о том, чтобы даме не пришлось делать аборт; а это, пожалуй, хуже оплеухи, которую пьяный мужик закатит своей бабе, и для тела, и для души. Но правила нет - и совесть молчит. Я не говорю уже о том, что писала Марина Цветаева (кажется, Бахреху): в момент близости с женщиной любовник сплошь и рядом находится как бы на другом конце земли-так он во власти своих инстинктов, так далек от того, чтобы прислушиваться к чувствам женщины, которой клялся в любви. Вот и возлюбил, как самого себя (и тут же забыл).
Одни проблемы возникают, другие исчезают. Лев Толстой считал безнравственным не выносить за собой ночной горшок. Вопрос решила канализация, но зато возникло несколько других проблем (например, единого звукового пространства нескольких квартир, в каждой из которых радиола, магнитофон, телевизор. Или - обостренной чувствительности, созданной современной цивилизацией). Новые правила постепенно создаются; но решительно никакие правила не заменят совести. Заповеди могут быть даны извне, из опыта старших, из книги. Но крепки они будут только тогда, если родятся второй раз изнутри.
К.Буржуадемов хочет правил на 1978 год (следовательно, без честн?го брака?), подогнанных к жизни нашей страны (следовательно, с разрешением брать со склада то, что государство без пользы сгноит?) и в то же время незыблемо крепких, обязательных для всех. Допустим, мы с ним договоримся и издадим правила; кто же нас послушает? Я вижу только один выход: писать о своем личном нравственном опыте. Кому он пригодится, в ком вызовет отклик - тот его и подберет. Мне, например, в 16 лет очень помог Стендаль. Потом - чтение и перечитывание Достоевского. Потом Сент-Экзюпери, Кришнамурти, дзэн, Антоний Блюм, Силуан, Мартин Бубер... Я убеждал Петра Григорьевича Григоренко бросить все текущие дела и рассказать о своем нравственном развитии, начиная со вкуса освященного яблока на Спаса до официально пожалованного безумия. Сами ошибки, глубоко пережитые, удивительно многому могут научить. Ошибки и оставленные ими рубцы стыда были моими первыми заповедями с 6 лет до 60-ти. Эти рубцы - вовсе не отличие необыкновенных людей. Выражение "пена на губах" я подобрал у школьной учительницы, с тревогой следившей за излишним усердием мальчиков и девочек, боровшихся за справедливость. Наверное, в этой ее тревоге сказался и опыт большой истории. ХХ в и даже какой-то еще более глубокий опыт, смутно ощутимый в душевной глубине. Я это постарался выявить, приняв в сердце и дав в своем сердце вырасти ее мысли. Но началась эта мысль в уме Веры Измайловны, известной своими хорошими уроками литературы и школьными спектаклями,- и больше ничем. И я решительно отвергаю всякие попытки переоценивать меня самого, отбрасывать меня, так сказать, вверх. Я прислушивался к чувству стыда, которое вызывало во мне общепринятое - лапанье девочек в 13 лет или комсомольское дело по случаю притупления политической бдительности в 20 лет (в 1938г.) - и понемногу, шаг за шагом, на четвереньках, стал вылезать из общей грязи. Я думаю, что Вы делаете то же самое. Трудно. Хотелось бы вырваться на твердую почву одним рывком. Но это нам не дано.
Остальные возражения я могу принять без ответа - как субъективную поправку к моей (тоже субъективной) позиции. Мне, по моему характеру, естественно думать за интеллигенцию (это моя аудитория, другим группам философия ни к чему). Вам, по какой-то причине, хочется думать за шабашников. Самим шабашникам философствовать некогда - и Вы философствуете за них. Так и должно быть: интеллигенция думает и за себя, и за всех остальных. Ваше желание твердых правил тоже понятно: это желание лучшей части массы, неудовлетворенной, но недостаточно зрелой для того, чтобы прийти к чему-то положительному. Впрочем, если хотеть твердых правил, надо идти к баптистам или адвентистам.
На этом можно и кончить, но есть еще одно недоразумение, которое я хотел бы разъяснить. Во втором письме, говоря о социальных группах, в которые люди более или менее сходятся, я противопоставляю не интеллигенцию и народ, а пересекающие образованность и необразованность "социально близких" и "социально чуждых" (иронически принимаю терминологию 30-х годов). Социально чуждые - это не только интеллигенты. Это и сектанты. Сектанты, пожалуй, тверже в своем идеализме, в своем непризнании экономического стимула главным. Сектанты, так же, как и интеллигенты, предпочитают служить на скромных, но честных должностях, и ограничивать свои потребности, добиваясь внутренней свободы. Их сфера независимости - духовная. Они делают свою работу честно, и все же это не конформизм! Это служение обществу - в несовершенной оболочке государства. Хороший садовник и хороший врач, работающие в государственных учреждениях и мастерских, не должны рассматриваться как люди второго сорта сравнительно с дельцом, сбывающим на московском рынке кавказские розы. Но не надо смешивать честной службы с присвоением прибавочной стоимости через государственный аппарат. В одном и тои же учреждении служат разные люди и служат по-разному. Между сапожником и сапожником может быть духовная пропасть, и точно так же между профессором и профессором. Когда немцы сотнями тысяч мигрировали на Запад, Аденауэр призвал врачей оставаться на местах и служить в гэдеэровских амбулаториях. Я думаю, что некоторые врачи остались в ГДР по его призыву.
Что касается возможности получить иностранный гонорар, то ничего дурного в этом нет; но ориентация на гонорары - не мой путь. Слаборазвитость экономических стимулов - одно из условий духовного развития. Июнь 1978.
5. Дополнение. Можно попытаться разъяснить мою мысль, несколькими схемами
социально-чуждые | социально-близкие | |
интеллигенция |
чиновничество | образованность |
сектанты и правдоискатели | работяги и пьяницы | необразованность |
Интеллигенция | |
деградирующая народная масса |
Образованщина | |
народ |
Я признаюсь, что в полемике 60-х годов не заметил, упустил из виду сектантов. Солженицын не заметил и до сих пор не замечает интеллигенции, смешивает ее с "образованщиной" (чиновничеством). Выделяется только кружок единомышленников, авторов и читателей "Глыб", живущих "не по лжи". Но общественный слой нельзя смешивать с политическим течением или соблюдением одной какой-то заповеди.
Призыв "жить не по лжи" заставляет думать, что главное деление в нашей стране - на лгущих и не лгущих (по горизонтальной оси: ибо, как уже объяснялось, ложь особенно необходима образованным слоям; необразованные пробавляются воровством). Я думаю, что основное деление в нашей стране - вертикальное, на корыстных и бескорыстных. Корыстные могут не лгать, если ложь им не дает никакой выгоды. Например, если ложь их косноязычна и не находит спроса. Они молчат и тащат то, что плохо лежит. А бескорыстные могут прилгнуть, если иначе нельзя и правду сказать. Можно пояснить их нравственную позицию словами Бхагаватгиты: Тот, кто выполняет свой долг без мысли о выгоде, остается чистым; и убивая, он не убивает. Я не совсем согласен с Кришной (от имени которого это говорится). Я думаю, что убийство все равно грех. Но есть разница между солдатом, выполняющим свой долг, и озверевшим убийцей. Грех солдата - не смертный, не губит души. Можно смыть его покаянием, смягчить страданием совести. Точно так и ложь. Я это говорю не потому, что умею и люблю лгать. Напротив, не умею и потому не мог заниматься своим делом - лекции читать. Но я оправдываю тех, кто умеют и ценою своего личного греха сохраняют нашу общую культуру.