Бутырский дневник

Обращение

(Первоначальный вариант дневника предварялся просьбой к читателям об отклике - находится в семейном архиве)

Пишу и очень надеюсь, что семь моих тюремных месяцев, 225 бутырских дня, для нашей семьи останутся лишь случайным путешествием в знаменитый Архипелаг, что его опыта хватит на всех близких. А для этого надо все поточнее вспомнить и понять самому, как вдруг и почему оказался на одном из его островов. Почему был арест, а тюрьма и суд вдруг стали казаться нежелательной, но славной жизненной вершиной. И как сидение среди ворья и наседок осозналось простой ямой-пропастью.

1.Январь 1980г.

А р е с т - 2 3 я н в а р я.

(События перед арестом см. в Приложении 1)

В отделе ВНИИНЕФТЕМАШа, где я работаю, маленькая суета - неожиданно на 14 часов назначено какое-то профсоюзное собрание. Мне тоже его не избежать, поэтому сортирую на столе бумаги, отделяя самиздатские статьи и письма (сегодня написал троим знакомым) в отдельную папку. Из-за неофициальных обысков, которые проводит начальство в моём столе, я держу все неделовые бумаги, (которыми могу заниматься лишь в обед), только в личной сумке.

И застываю: в комнату входит сам Юрий Антонович Бурцев со спутником: "Здравствуйте, Виктор Владимирович, собирайтесь... с нами". Криво улыбаясь, я представляю его сотрудникам: "Знакомьтесь, это мой следователь. Не смогу быть на собрании, к сожалению", а сам решаю: "Опять обыск, домой повезут. Ах, чёрт, пропал вечер, все три запланированных визита. А главное - здесь письма с адресами, вот что ужасно. Будет Бурцев таскать этих людей, трепать им нервы". И хотя спутник Бурцева стоит уже около моего стола: "Что это за бумаги Вы перекладываете?", я нагло ему их показываю: "Рабочие документы!" и, свалив всё в кучу, засовываю в стол самиздатскую папку. Завтра разберусь...

Кажется, пронесло, и эта маленькая удача наполняет спокойствием. Наверное, Бурцев ищет 6-8 номера журнала. 8-го на деле ещё нет, а 6 и 7 дома, жалко, если найдёт... С такими беспокойными мыслями и той же улыбкой я прощаюсь с сослуживцами до завтра. На лестнице догадываюсь: так вот почему час назад ко мне вдруг пришла малознакомая сотрудница соседнего отдела, назойливо расспрашивала о какой-то несусветной чепухе, пребывая в непонятном для меня возбуждении, видно, ей поручили удостовериться, что к визиту Бурцева я окажусь на месте, узнать, что я делаю. Вот стерва!

Машина идёт ко мне домой. По дороге начинаю переписывать свою телефонную книжку, ведь Бурцев её обязательно отнимет. Сотрудник улыбается: "Зачем? Ведь Вам телефоны больше не нужны..." Я смеюсь: "Что, арестуете? Вот напугали-то"... Бурцев пожимает плечами: " А это мы посмотрим по результатам обыска. Там и решим". Я отшучиваюсь: " Да дома всё, как обычно, не стоит и ехать".

Нет, до меня не доходило. Даже такие прямые и недвусмысленные предупреждения казались лишь юмором, а собственные ожидания ареста в декабре уже были вытеснены из памяти. Да и зачем им теперь арестовывать бывшего члена редакции преследуемого журнала. Ведь не могут они и в самом деле считать, что мы клеветники и нарушали закон?

Дома была одна Галя, в школьной форме, пионерском галстуке. Она даже не удивилась моему появлению с "чужими дядями" и сразу ушла в свою комнату. "Дядям" тоже было всё знакомо. Обыск был деловым, без суеты и потому кончился достаточно быстро, в 7-ом часу вечера. По разрешению Галя сходила в садик за малышами, но Алешик сразу ушёл гулять, так что к окончанию обыска дома были только мои дочки. Из имущества Бурцев отобрал для себя немного. Конечно, очередную пишущую машинку, пару самиздатских книжек, телефонные книжки, мои черновики, Валерины фотографии, последнее заявление "Поисков" ("Вот оно какое?!"), два экземпляра моих последних "Писем" (ругнулся: "И опять-таки пишет!"). Но главное: "Поиски "№6 и №7 не нашёл.

И вот протокол обыска написан и подписан, понятые отпущены, изъятое упаковано и унесено, но вместо того, чтобы уйти, Бурцев подсовывает мне: "А теперь... – Постановление об аресте Сокирко В.В. в качестве меры пресечения по делу..."

Трудно было осмыслить сразу этот ...не удар, а событие, переход в иное состояние... Тупо читаю, тупо хорохорюсь: "Удостоился-таки!", отказываюсь подписать. "Пожалуйста! Собирайтесь!"

Да, надо собираться, но совершенно не понимаю, что надо с собой брать, настолько всё неважно в сравнении с самим уходом. Да и не буду ничего брать, ведь забирают они людей на улице, без ничего. Бурцев только подсказывает, что нужно взять паспорт и военный билет, в вот шарф и всё из карманов надо оставить дома, всё равно там отнимут.

Лиля на вечернем дежурстве и не видеться нам теперь очень долго, на суде через полгода, в лагере - через год. Никаких записок не дозволяется, на столе Бурцев оставляет только свой телефон. Я судорожно оглядываю квартиру - что ещё запомнить, что ещё можно сделать? А сколько не сделанного и сделано, наверное, не будет. Дома лишь две живые звёздочки. Прощаюсь с дочками. Когда я говорю Гале, что ухожу очень надолго, бурцевский сотрудник подсказывает: "В командировку", а я из упрямства противоречу: "В тюрьму!" Лицо её возбуждённо алеет. Голова её согласно склоняется, когда я глажу и прошу: "Помогай маме, ей будет трудно, очень прошу тебя". И надо бы обнять её, да не умею, зато Аня сама бросается на шею: "Папочка, не уезжай!" - Чтоб она понимала, эта кроха! – "Ну-ну, Аннушка, надо". И тут "надо".

Уже внизу, усаживая меня в чёрную "Волгу", сотрудник говорит в сердцах: "И как Вам не стыдно, имея детей, заниматься такими вещами!" Я немею от обиды и не могу даже ответить, а потом в камере не раз наполнялся горечью, что не смог ответить грубой бранью, а ещё лучше ударом по морде: он меня арестовывает, в натуре отрывает от Аннушки, и он же смеет ещё упрекать меня за это!!!

Только сейчас я могу понимать, что и у этого сотрудника сердце не из камня, и обозлён он был на меня за то, что собственная совесть не была чиста, что не мог справиться со своей жалостью и стыдом за участие в аресте хорошего человека.

В машине я говорю Бурцеву, что теперь разговаривать с ним вообще не буду. Пару минут назад, ещё в квартире перед дверью, вспомнив многозначительное: "По результатам обыска решать будем...", я делаю последнюю попытку остаться дома: "Если Вы и вправду можете решить вопрос со мной без ареста, то хотите, я подпишу обязательство не заниматься самиздатом, о котором Вы говорили мне летом". Бурцев ответил: "Нет, сейчас поздно". (Глеба же на Лубянке гораздо более осторожное обязательство избавило от ареста).

Заводят в милицию. КПЗ где-то рядом с Новокузнецкой улицей. Первый островок Архипелага. Первая запись: фамилия, имя, отчество... Первый надзиратель в чёрном халате с тяжёлым взглядом, первый личный обыск, включая трусы. Отнимаются носовые платки, шариковые ручки, остатки исписанной бумаги из заднего кармана: "Хотели утаить?" Вводят в камеру. Дверь в Архипелаг захлопнулась за мной, я попал как в иное измерение, в антимир.

В просторной сумрачной камере (одна лампочка над входом, а, напротив, у потолка небольшое тёмное окошко в мелкой сетке) на деревянном крашенном помосте (основная часть площади) лежали двое, под 30 и 40 лет, а в проходе беспрерывно сновал третий, юркий старик, по виду за 60. На помосте спокойно улеглось бы человек 10, так что мне пока повезло - автоматически отметил я, вспомнив читанное о переполненных камерах. Ответив на "Здравствуйте!", все трое смотрели на меня с интересом. В своём длинном зимнем пальто я не выглядел обычным "пассажиром". Ещё больше удивились, услышав мою статью -1901 - никогда о такой не слыхали. Мои объяснения прервал вызов. Бурцев вернулся из прокуратуры и начал снимать первый допрос с меня, уже не как свидетеля, а как "подозреваемого" (дальше будут: "обвиняемый", "подсудимый" и, наконец, "осужденный").

Было 9 или 10 часов вечера. Я молчал. Бурцев нервничал, наверное, он ожидал иного. Вот тут он и сказал неосторожную фразу, которая меня окончательно убедила, что произошедшее со мной необратимо, что возврата к прежней жизни нет. Он сказал так: "Если Вы правильно поведёте себя, то мы можем изменить меру пресечения". Я понял её так: "Будете давать нужные показания и обязательства, отпустим домой с подпиской о невыезде до суда. Суд же будет обязательно при любом варианте". Возможно, он сделал своё предложение в ответ на мою последнюю попытку выйти из-под удара обязательством не заниматься больше самиздатом и невольно проговорился, что суд надо мною он отменить уже не вправе (или не в силах, или не хочет), а значит, три года лагерей по этой статье неизбежны. Так какая разница, когда их начинать: сейчас или после суда? Чем скорее, тем даже лучше. Поэтому и результат следовательского контрпредложения оказался обратным ожидаемому: я совсем замолчал, привыкая к перспективе - на свободу выйду 23 января 83 года. "Ну что же, - заключил Бурцев, последний раз уверившись, что ответов от меня он не дождётся, - в следующий раз встретимся уже в Бутырской тюрьме".

В камере меня продолжали расспрашивать, кто такие диссиденты. Отвечал я односложно про наш свободный журнал, про свои письма верхам и в газеты. Удовлетворив любопытство, они сами стали выкладывать мне свои оценки современных порядков. Инициативу в разговоре, ставшем потом монологом, прочно захватил 40-летний, видимо, самый авторитетный. Молодой больше молчал, а старик поддакивал и оглядывался. Главная же мудрость, которую мне втолковывал 40-летний (про себя я назвал его "паханом"), заключалась в "безнадёжности борьбы с ними". "Всё у них крепко сколочено, не прошибёшь. И чем дальше, тем крепче становится. Тем, кто на воле живёт, это не так видно, а нам, как из лагеря выйдешь, так сразу в глаза бросаются перемены: на улице ментов ещё больше стало, на каждом углу стоят, да с рациями, с машинами по вызову, каждое движение у них на учёте. Выйдешь, не успеешь оглянуться - снова у них в лапах, снова в лагере. Что же говорить о таких, как вы, на саму власть руку поднимающих? Раздавят и всё. Вот ты попал сюда в первый раз, а выйдешь, тебе долго гулять не дадут, чуть повод и снова заметут. К семье домой приехал, а прописки не дают, и после двух предупреждений снова в лагерь. Или драка на улице случилась, а ты рядом оказался, так не кого-нибудь, а именно тебя схватят и снова осудят, раз ты уже был судимым. Кто попал сюда хоть раз, с прежней жизнью прощайся - вновь попадёшь сюда же. Они тебе это никогда не забудут".

И я вспомнил знаменитый образ "Исаича": люди безмятежно идут вдоль стены, вдруг в ней открывается незаметная дверца, мохнатая лапа втаскивает зазевавшегося пешехода - навсегда. И снова всё тихо...

Сентенции "пахана" казались мне очень знакомыми, наверное, по самиздатской литературе. Но впервые я слышал эти спокойные и безбоязненные слова от обитателя архипелажьего мира, связанные с глубокой неприязнью, скорее, ненавистью к "внешнему миру". Они произвели на меня глубокое впечатление, даже привели к растерянности. Ведь было бы неуместно объяснять "пахану", что я сам совсем не преисполнен ненависти, что мой самиздат и письма - совсем не подполье, не антисоветская борьба, и потому его "советы" как надо "бороться" мне ни к чему. Но как странно, что он выкладывал мне свои наблюдения и выводы доверительно, как своему, хотя я не был ему своим. Неужели из-за статьи 190-1 – "политической", по сегодняшним представлениям?

Потом я не раз попадал в подобное двусмысленное положение, когда ко мне как борцу-антисоветчику обращались уголовники и стукачи, пока не научился не ввязываться в близкие с ними отношения. А в КПЗ от излишнего сближения меня спасли лишь отвлечения: вызов к следователю, потом сумрачный черный надзиратель снимал с меня отпечатки пальцев (впервые, как крещение, вернее посвящение в чёрное братство). Перед этим была кружка чая с куском чёрного хлеба - первая арестантская еда. Всё впервой, всё интересно – и горечь во рту этого интереса.

Ближе к ночи старика и меня вызвали "с вещами". У меня из вещей только пальто и шапка, у старика - ещё сумка. Он суетливо объяснял, как мне повезло - сразу в Бутырку повезут.

Недолгим оказалось моё знакомство с КПЗ - несколько часов, вместо дней по обыкновению. КПЗ не успела даже надоесть, хотя в Бутырке, и правда, лучше. Так мне и на воле говорили, да и старик непрерывно вертится - радуется. Он оказался очень разговорчивым, в тюрьму попал, кажется, уже в 10-ый раз, теперь за проживание в Москве без прописки (значит, как "чердачник" получит год лагерей), всё о порядках знает и с удовольствием мне объясняет, как будет проходить первая бутырская ночь.

Выводят, опрашивают снова ФИО, присоединяют к нам какую-то девицу, пропитую, омерзительного вида и матерно ругающуюся (бывают же такие!) и из двери в дверь пропускают прямо в воронок (девицу в отдельный боксик). Поехали. Кроме нас двоих в воронке жмётся от холода ещё один, неплохо одетый парень. Со стариком у него пошел сразу какой-то быстрый и невнятный для меня разговор: кто, когда и отчего, общие знакомые - кто и куда... Потом парень достаёт кармана бутерброды с колбасой и суёт нам: "Бери". Беру, опять же впервые приобщаюсь к тюремному братству: делиться всем, что есть, не держать ничего при себе надолго, ведь неизвестно, что будет с тобой через час. Хорошая традиция, но прошло немного времени, и я стал отказываться от общей "шамовки" - появились на то причины...

Мы ещё куда-то заезжали, и в темноте к нам впихивали всё новых и новых "пассажиров". Я запомнил только парнишку в слишком лёгкой для январских морозов курточке и его торопливый рассказ, что забрали за драку с милиционером в пьяном состоянии, а потом втихую били в отделении сами "менты" в отместку. В доказательство он закатывал штаны и рукава, обнажая синяки.

Зато сержант перед нашей решёткой - молодой, белозубый и улыбающийся чуваш или мордвин - чувствовал себя в шубе превосходно, непрерывно шутил и веселился. Основной его темой было предположение, как хорошо было бы свести "ребят" с запертой в боксе проституткой, как бы "мы обрадовались", не исключая и моего старика. "Ну что, старикан, небось, и ты соскучился по девочкам, а? Не отказался бы, наверное, да? Да она согласна, согласна, ха-ха-ха..." Ему отвечали тем же. И это удивительное сходство и даже сродство между "пассажирами" и "командиром" в словах и мыслях, когда только решётка и форма разделяют их (т.е. нас), тоже поразило меня своей очевидностью. Но при таком духовном родстве существовало и взаимное презрение: у конвоира - к "преступникам и бандитам", а у "пассажиров" - к "менту-лимитчику". "Лимитчиков", т.е. приехавших в Москву из деревни и провинции и за прописку согласившихся на презренную работу, "пассажиры" глубоко презирали при всём внешнем почтении: "Командир, дай прикурить... Ты, командир, молодец..."

Не больше часа двигался наш тюремный паром по свободной Москве, собирая пассажиров. Наверное, можно было уловить много необычных черт приоткрывшегося загробного мира. Только сил не хватало на осмысление, потому и остались в памяти лишь обрывки.

Наконец, нашу машину через короткую темноту и массивные тюремные двери из лакированного дерева и старинных оков пропустили в первый бутырский коридор, где хозяевами расхаживали уже не милиционеры, а люди в форме МВД (впрочем, уголовники их равно зовут "ментами"), а над головами были развешены благостные лозунги о пользе труда, хорошего поведения и дисциплины (запомнилось: "нельзя жить в обществе и быть свободным от общества").

Оживлённо мы оглядываемся, расстёгиваем свои одёжки, шутим довольные - Господи, что со мной? Чему я радуюсь? Наверное, сейчас начнётся уже известная по литературе процедура приёма и описания, т.е. преобразование свободного человека в обитателя громадного тюремного муравейника. Но нет уныния и чувства одиночества, с такой силой переданного Исаичем. Мы, человек 7 приехавших в одном воронке, держимся вместе. А может, действует заочное сравнение Бутырки со страшной Лубянкой. Почему-то литературная репутация Бутырки, как очень приличной, даже весёлой тюрьмы часто вспоминалась мне в первые дни, и я постоянно искал ей подтверждение, уговаривая себя, что мне тут будет хорошо. Первую же ночь я провёл с любопытством польщённого экскурсанта.

Сначала нас помещают в боксы, оставив ботинки снаружи для тщательного шмона. Говорят, с них иногда сдирают даже молнии, сейчас, слава Богу, ограничились только вырыванием металлической полоски из-под стельки. Потом - врачебный осмотр. Раздели до пояса, выстроили в шеренгу, и врач (а может, фельдшер) чуть восточного типа коротко взглянул на нас и ещё короче спросил: "Здоровы? Жалоб нет?" Жалобы были, но их проигнорировали. Потом я понял, что врачи здесь не хотят и не могут не быть грубыми.

Следующим был тщательный шмон в сумках и одежде: раздевались догола перед длинными, обитыми жестью столами, валили на них свою одежду и переходили в другую сторону. Скучающие здоровые мужики в чёрных халатах ощупывали и сминали каждую твою шкурку, прежде чем швырнуть её в наши дрожащие от холода и необычности руки. Иногда они подозрительно кричали: "Эй ты, разинь рот, прячешь там, что ли?"

Потом шло долгое заполнение учётных карточек с описью всей твоей одежды и прочего имущества. Потом - стрижка накоротко под арестантский бобрик и для проформы, той же машинкой снимали волосы под мышкой и в паху. Ещё была процедура снятия отпечатков пальцев. Наконец, фотографирование "Зенитом" в анфас и профиль. Сидишь на вращающемся стуле, перед тобой висит табличка с фамилией и тюремным номером, а поворачивают тебя нажатием кнопки. Интересно... Я видел эти фотографии - в каких дегенератов превратил каждого из нас тюремный фотоаппарат.

Остаток ночи провели в общей камере "на сборке". Было там примерно 10 железных нар ("шконок") в ряд, а собрали человек 30. Кто мог, вытянулся прямо на железе, другие дремали сидя или доедали домашние припасы, а единицы, вроде меня, шастали в проходе. Чистый вокзал!

Мой старик давно уже пристроился к каким-то знакомым, а я большую часть ночи прошагал от унитаза у двери к первой шконке. Переживал события дня: и уход со службы (кто и как теперь доделает мой отчёт?), и оставшиеся в рабочем столе письма (как я не догадался шепнуть Гале, чтоб мама съездила ко мне на работу, но может сослуживцы догадаются выбросить?), и жалость, что не увидел перед уходом Алёшика (а ведь он крутился где-то у дома, когда меня сажали в "Волгу"), и что думает сейчас Лиля, и краска на лице Гали, и Анины ручонки на шее, и как же теперь пойдёт весенняя работа на даче, и как я буду жить после освобождения - не в Москве, а где-нибудь в Калужской области, под Боровском, в 30км от отцовской "дачи" на высоком берегу Протвы с изумительным видом на Боровский Пафнутьевский монастырь... В общем, тысячи несвязанных горьких и сладких мыслей грешника в загробном, конечно же, не райском мире.

Часов в 5 двери открылись и всех повели в баню - через внутренний двор тюрьмы, мимо тёмных деревьев в тесном пространстве. Я часто оглядывался, стараясь обнаружить бывшую бутырскую церковь, но ничего не поняв, влился со всеми вместе в предбанный коридор, предвкушая знакомство с описанным Исаичем роскошным заведением с мраморными скамьями, на которых так жёстко сидеть исхудалым зэковским ягодицам. Сдав вещи на прожарку (формальную, конечно), получаем по кусочку хозяйственного мыла и вступаем в просторный низкий зал, по всей площади которого с потолка равномерно сыпет сильным дождиком леечный душ. Полчаса умеренно горячей воды - удовольствие немалое. Да что там - как все же хорошо! В тюрьме хорошо и совсем не страшно, если не думать о будущем. Но поразительным диссонансом к этому блаженству в памяти остался стоящий рядом со мной худенький парнишка, на вид лет 15-ти, младше моего Тёмы. Смотрит испуганно, плечи опущены. И такая жалость полоснула по сердцу - Господи, а этот птенец как сюда попал? Совсем ребёнок среди бывалых мужиков... Неужели такое может случиться и с моими? И как они теперь будут жить - семья политзаключённого? Из-за меня семья политзаключённого...

Стоит рядом со мной мальчишечка, совсем ещё ребёнок, а уже попал в эту блаженную преисподнюю, и душа его уже навек загублена - сформируют её здесь по своему образу и подобию, сделают озлобленным уголовником. И до сих пор щемит сердце от той испуганной фигурки.

Одеваем отсыревшую в прожарке одежду, разбираем ватные матрасы (зелёные или серые мешки со сбившимися в кучу комками), под подписку получаем остальное "хозяйское" имущество - свёртки из одеяла, наволочки, наматрасника, майки, трусов (везде красуется жирный штамп "БТ"), полотенце, эмалированную кружку и грубую силуминиевую отливку - знаменитую кургузую бутырскую ложку. Вот теперь мы стали подследственными заключёнными и нас гурьбой повели на развод по камерам.

Уже 6 часов - это слышно по лёгкой музыке, звучащей у каждой закрытой двери, значит, Бутырка проснулась и демонстрирует новичкам свой весёлый, почти фривольный нрав. Чёрти что... Сначала идём длинным коридором, мимо общих камер, и наша толпа очень быстро и как-то ловко редеет под благожелательными понуканиями толстомордых весёлых конвоиров. Меньшинство добирается до старинного торца тюрьмы, где на трёх галереях двумя крыльями разместились камеры "спец" для "солидных преступников". И вот меня и ещё какого-то кавказца с большой сумкой и пышными усами (как только их не сбрили?) доводят до тупика левого крыла второго этажа и распахивают двери камеры 252. Несколько мгновений мы стоим в нерешительности перед паром, которым окутано это тусклое помещение, потом мой напарник решительно шагает внутрь, я за ним. Дверь за нами с шумом захлопывается. Приехали.

Первый день.

Стою в ожидании. Глаза привыкают к 60-ваттной лампочке. Длина камеры - 6, ширина - 2 метра, высота - три с лишним. В торце тёмное окно на уровне глаз, забранное решёткой и железными жалюзи, через которое можно разглядеть при желании небо, но только не землю. Створки окна плохо закрываются, и потому в камере холодно. Под окном шконка, вдоль стен ещё две. Между ними металлический стол с деревянной крышкой, вмурованный в кафельный пол. На столе книжки, шахматные фигуры, кусок чёрного хлеба. Остальные продукты в неприкрытом шкафчике - нише рядом с окном, по-бутырски, "телевизоре". Над правой шконкой в рамке под стеклом "Правила поведения заключённых", утверждённые МВД и прокуратурой. Ближе к двери умывальник под маленьким зеркалом и унитаз, а с левой стороны двухэтажная шконка. У двери слева четыре батарейных секции. Кажется, всё.

Пар клубится от горячей воды в умывальнике "для обогрева", капли висят на когда-то белом, а сейчас грязно-буром потолке, стекают струйками по маслянистым темно-коричневым стенам - ну и дыра! В ней трое постояльцев: двое сидят у стола, а третий толстяк с откровенно плутовским взглядом - на нижней левой шконке что-то пишет, не обращая на нас никакого внимания, только ответил на приветствие. Кавказец сразу устраивается на свободной шконке у окна, мне же досталось единственное верхнее место у двери. Молча стою со своим матрасом-мешком, дожидаясь, пока "плут" уберёт свои вещи сверху, располагаю матрац и, сняв ботинки, укрывшись своим роскошным пальто (никакой холод мне с ним не страшен), ухожу в сон.

Через полтора часа, в 8 часов, меня будит утренняя поверка, когда в тюрьме идёт валом смена надзирателей. Уходящие открывают двери и орут: "Встать! Проверка!", а новый корпусной (старший по этажу) сверяет со своим списком: "Так, пятеро - есть!" и с силой захлопывает дверь. Волна хлопаний катит дальше, а непроснувшиеся зэки снова валятся на уже заправленные шконки. Спать можно всё время, но только поверх одеяла - днём, а под одеялом - ночью, после отбоя в 10 часов.

Заснуть я не успел. В двери открылась форточка кормушки, и торопливые жильцы стали получать дневные дозы хлеба-сахара (450г чёрного, вторичной выпечки хлеба и около 15г - три куска быстрорастворимого сахара) и по половнику жидкой утренней каши в миску.

Умывшись, присел к общему столу и я, дожидаясь, когда куском заточенной пластмассы (в ларьке его продают как нож за 10 коп.) порежут одну из выданных паек на всех. Ели все молча и с аппетитом. Вместо чая горячая, как кипяток, вода из-под крана с дневной порцией сахара. Напившись и наевшись до приятной сытости: нормальная каша, хлеб, сладкая вода - чего ещё надо?! я снова забрался на своё спальное место, но прежде чем сон сморил меня, вслушивался в разговоры своих новых "товарищей по несчастью".

С двумя из них мне пришлось пробыть всего 4 дня, но в памяти они закрепились много прочнее последующих, с которыми прожил гораздо дольше. Алик Пейхасов, с которым я пришел в эту конуру, оказался завскладом и специалистом по шерсти из Грозного. Он отсидел под следствием уже 10 месяцев и ждал, что придётся сидеть ещё немало, потому что был вовлечён в одно из самых знаменитых сегодня и запутанных хозяйственных дел (с участием многих руководителей высшего звена), бессрочную санкцию на расследование которого утвердил сам Президиум Верховного Совета СССР.

Алик был татом или горским евреем по национальности, о чём гордо нам сообщил, и мне было это приятно слышать. Красивый, 38 лет, дома осталось двое детей, выглядит очень молодо. Доброжелательный, открытый и жизнерадостный характер, в общем, это был нормальный и очевидно хороший человек, который воспринял свой арест с юмором, как стихийную беду, спорить с которой бесполезно, но и вины за собой никакой не чувствовал. Его статьёй было, кажется, взяточничество, а на деле - общепринятый у них стиль хозяйствования.

Татской истории и религиозных особенностей он, к моему разочарованию, не знал, и мне приходилось кое в чём просвещать его по истории появления "Авраамовых детей" на Кавказе. Зато он очень живо и хорошо вспоминал своих двух маленьких детей, особенно прощание с младшим мальчишкой. В своё время Алик кончал какой-то "пушной" институт, но до высшего образования ему, конечно, было далеко, а сейчас и не нужно (а когда - нужно?), зато он легко сходился с людьми. За 10 месяцев, отсиженных в основном в "Матросской тишине", он хорошо изучил лагерные нравы и с любым лагерником держался не новичком, а заправским "пассажиром". Травил истории про порядки на "Матросской" и слышанные истории, а когда выяснилось, что в камере ещё двое прошли армию, то армейским байкам про ракеты, самоволки и баб не стало конца. И только на прогулке (все четыре дня мы гуляли лишь вдвоём, остальные ленились), он иногда закручинивался и мечтал, что ему дадут не 10, а 8 или даже 7 лет, год он, считай, отсидел, а в лагере интересней, время быстрей пройдёт - вот и дом приблизится...

Вторым из быстро ушедших от нас был Шурик Синица, на вид щуплый, низкорослый парнишка. Но ему было уже за 25, он успел поработать шофёром в Калуге, по пьянке ограбить продуктовый ларёк, отсидеть 3 года в голодной общей зоне Людинова. Вышел он всего две недели назад и, не доехав до дома, попался снова, теперь в Москве на попытке мошенничества: у какой-то узбечки взял 400 рублей, пообещав вынести из магазина ковёр. Теперь ему "светит" не меньше 5 лет.

Спрашивал я его: "Не жалеешь?"
- Чего жалеть-то? В следующий раз уж не попадусь.
-Да, не о том я. Сколько ты шофёром получал?
-Ну, за двести (230-270рублей в месяц)
- Это на одного, ведь семьи у тебя нет. Не хватало? Зачем было нужно за чужие деньги хвататься?
-Как чужие? Это же мои?

-Не понимаю. Твои? А не той тётки?
- Да при чём тут та баба? Я ведь держал эти деньги в руках, они мои были.

Я был обескуражен. Для Шурика просто физически не существовало понятие "чужого", если он мог "это" отобрать. Впервые почувствовал, что здесь не только царствует нечеловеческая этика, но и логика мышления совсем иная и понять её обычному человеку невозможно. Да и по виду Шурик ближе всего подходил к описанному в литературе типу "зэка": согнутые плечи, худоба в лице и теле, глубокие глаза, обшаривающие мир в поисках еды, молчаливость и настороженность и, конечно, сильная, но крепко сдерживаемая злоба на мир. Может, он сидел не 3 года, а больше. Видно было, что всем существом, всеми потрохами он принадлежит тюремно-лагерному миру. На людей со свободы он смотрел с еле скрываемым презрением. С трудом сдерживаемая ярость делала его неровным и трудным в обращении. То он вдруг проявит непрошеное сочувствие: "Что молчишь, Витёк? Не переживай, три года - не срок..." (наверное, лагерные приличия требовали так утешать новичков), а то вдруг неожиданная вспышка: как я смел сесть рядом с его подушкой?

По ночам он писал сентиментальные и, конечно, безграмотные стихи к невесте, вернее, к возлюбленной. Не знаю, насколько она была реальной. Сначала он писал на обрывках туалетной бумаги, а потом переписывал в школьную тетрадку, прячась от подглядывания волчка и рассчитывая на суде передать "ей" или для "неё". От него остались черновики, и я познакомился с образцами тюремной лирики. Она вся состояла из описаний будущих встреч, исполнения любовных желаний, обещаний немыслимого счастья, жалобами на жестокость прокуроров и судей ("А говорят, советский суд гуманен: вкатят 10 лет сроку ни за что..."). И вдруг слезливость прорывается грязными угрозами за будущие измены. Кстати, Шурик интересовался, нет ли на примете у меня какой-нибудь проститутки, которая могла бы приезжать к нему в лагерь на будущий срок.

С подчёркнутым уважением Шурик относился только к "плуту", потому что тот успел побывать и в тюрьмах, и в лагерях. Переведя сахар на батарее в "жженку" (после "чифиря" она основной бутырский тонизирующий напиток), он подавал кружку, прежде всего, Валентину, а тот, сделав два традиционных глотка, возвращал её Шурику, после которого она попадала уже к кому-либо из желающих. Лагерная иерархия – по лагерному сроку и опыту просматривалась очень чётко.

Потом я ещё не раз видел молодых ребят, попавших в "антимир" и завязших в нём крепко, безнадёжно, но Шурик Синица всё равно остался для меня эталоном человека лагерного типа, той особой человеческой породы, которую описывал в своё время Солженицын. Жива эта порода ещё и сейчас, много их. Мне даже показалось, что отличие их от обычных людей много глубже обычных расовых различий. Зэк - особое существо с совсем иным разумом и этикой, вернее, антиэтикой. И если правда, что люди отличаются от животных разумом и этикой, то уголовник обладает антиэтикой, и потому античеловечен... Сейчас, на свободе, мне стыдно рассказывать об этих мыслях, но так я думал тогда.

С двумя другими сокамерниками: Валентином Егоровым (ст. 143 -мошенничество) и Львом Наумовым (ст.154-спекуляция) я сидел много больше, и потому они мало связались в моей памяти с первыми днями.

В кормушку закричали: "На прогулку!" и почти сразу же открыли дверь: "Идёте или нет?" Я вскочил: "Конечно, иду, конечно..." (А разве она не обязательна?) - "А ещё?" - Откликнулся только Алик. Так и повели нас двоих. Я удивлялся: как же можно самим отказываться от прогулки?

Вели по галерее назад, потом по широкой лестнице на последний этаж галереи, а там двумя короткими лестничными маршами в морозный чёрный коридор с открытыми по одной стороне дверями на Божий свет. Дворик 42 оказался тесным, вроде камеры, со стенами из корявого бетона (потом мне объяснили - "под шубу"), но вместо крыши серое зимнее небо за решёткой и частой сеткой. Напротив двери лавочка в одну доску под навесом на случай дождя. Вдоль серых стен в грязном снегу вытоптаны две короткие тропки в пять шажков: туда-сюда, туда-сюда, вот и вся прогулка на целый час. Но мы сразу бодро зашагали по этой грязи взад-вперёд, взад-вперёд. Всё же свежий морозный воздух вместо камерной сырости и дыма от курева, всё же натуральное пасмурное небо над головой, хотя и за сеткой!

Постепенно втягиваемся в ритм разворотов, и Алик смеётся: "У меня на Матросской одна новая ментовка жаловалась другой: "И что они внизу так быстро бегают, мечутся, аж сердце болит глядеть на них. Как звери..." И я тоже веселюсь, а, вспомнив волков в клетке, пытаюсь освоить волчьи повадки с впрыгиванием на стену и разворотом в воздухе. Возбуждёнными и довольными вернулись мы в камеру. Хорошо!

Но на следующий день Алик, простыв на своей шконке под окном, не пошёл на прогулку, а передо мной, уже одевшимся, вдруг захлопнулась дверь: " На прогулку одного не водим". Вот было обидно! Оказалось, что хотя по инструкции о режиме прогулка есть не только неотъемлемое право, но и обязанность заключённого (освободить от прогулки может только врач), однако надзиратели охотно соглашаются не водить на прогулку по причинам "не здоровится", "нет зимней одежды" и т.д., потому что сокращается их работы. Но при этом действует негласная тюремная инструкция: не оставлять в камере одного человека и не водить одного на прогулку ("Случится что с тобой и позвать к тебе будет некому"). Если, например, в камере трое, то от желания одного будет зависеть, пойдут ли все на прогулку или все останутся в камере. Я был фанатическим приверженцем прогулки, и всё же мне часто приходилось оставаться без этой радости выхода под настоящее небо с белыми облаками в синей глуби или хотя бы под пасмурь и снежные хлопья или капли с прутьев решётки. Не удавалось погладить нежные пятнышки зелёного мха в бетонных складках, или подставить лицо самому солнышку, неожиданно выглянувшему из-за туч - и не по злой воле надзирателей, а оттого, что в камере не находилось человека, желающего разделить эту радость. Право, в этом было что-то неестественное, как в нежелании вернуться к обычной человеческой жизни с солнцем в небе, с дождём в походе.

После прогулки делать нечего, и я снова забрался на свою шконку, прихватив свежую, а потом и все остальные газеты, ещё не разодранные на курево: "Московская правда" или "Московский комсомолец", "Правда" или "Комсомольская правда", "Известия" или "Советская Россия" - их приносили каждый день кроме субботы-воскресенья, зато в понедельник две-три. Самой популярной газетой оказалась "Московская правда", потому что там часто помещались дурацкие кроссворды, и мне потом приходилось хитрить и уговаривать, чтобы заполучить "Правду" или "Советскую Россию"

Не успел я уснуть за газетой, как во втором часу привезли обед: пять мисок жидких щей, заправленных немного каким-то жиром, примерно по полтора половника. В другие дни на обед бывал суп из сечки или гороха, рассольник из перловки. Всё - горячее. С хлебом из второй разрезанной пайки и долькой лука из чьей-то передачи было очень вкусно. Потом минут 10 перерыва за столом в ожидании второго, и баландёр в белой куртке снова открывает нашу кормушку. В очередь получаем в свои миски по половнику каши (как и на завтрак - овёс, перловка, пшено, иногда разваренные в слизь макароны или горох)... Каша съедена, миски складываются у двери, чтобы через полчаса вернуть их баландёру. Остаётся только побаловаться незапланированной кружкой кипятка с сахаром из чьего-то ларька или передачи и хлебом 3-й разрезанной пайки - и снова отдыхать на шконку. Причём теперь сон мой глубок и ровен, как на заправском отдыхе, почти до ужина в 7-ом часу вечера, т.е. до очередной порции каши. Нет, кажется, в тот день была картошка-пюре с небольшой селёдкой - роскошь даже для свободы и, конечно, опять кипяток вместо чая. Впрочем, чай нам приносили утром и вечером по несколько черпаков в общий чайник, но он был таким холодным и слабым, что почти все предпочитали кипяток из крана. Часто давали ещё одно блюдо взамен каши. Оно было даже обязательным, если в обед не было щей. Это овощное рагу или по-бутырски "солянка": вареная капуста и плохо очищенная свекла с картошкой, заправленные мукой в такое мало аппетитное ёдово, что даже бутырские жители часто отказывались её есть. Однако я свою порцию всегда старался съесть до конца.

Ужин завершил моё знакомство с ежедневным бутырским рационом из расчёта 10рублей в месяц (если верить словам корпусного). Для такой скудной суммы он был составлен совсем неплохо, даже сытно. И однообразие не тяготило, потому что блюда менялись в течение недели и не приедались. Хлеб даже оставался и шел на чай перед отбоем в 10 часов вечера или закладывался ломтями между секциями батарей на сухари. Если добавить, что каждый из подследственных имел право истратить 10 рублей на продукты в тюремном ларьке и получить из дома одну продуктовую передачу примерно на ту же сумму, то получалось уже 30 рублей в месяц, что для человека с воли, ещё не растратившего свои жировые запасы и здоровье и лишённого аппетита из-за неизбежных в первый арест переживаний, вполне хватало. Но не всегда так было и не во всех камерах, в чём я убедился позже...

Время от ужина до отбоя было самым оживлённым. Никто не спал, во всю гремело радио в весёлой Бутырке (приглушить его очень трудно, лишь с помощью особого мешочка с тряпками в его хайло). Радио гремит весь день, выключают его только на поверку в 8 утра и в 4 часа дня, а иногда на время обеда. Мои товарищи играли то попарно в шахматы или нарды, то вчетвером "в записного" (разновидность домино). Им было весело от участия кавказца. Для интереса или стимула в игре применяли или приседания (5,10,20, 30 раз подряд - по договорённости) или кружки выпитой воды (одна, две, три...). Меня тоже приглашали, но, отказавшись от игры в первый вечер, я так и не притронулся к фишкам все тюремные месяцы, решив, что от скуки я не помру, имея книги и голову для мечтаний, а вот избавиться от конфликтов и ссор на этой почве смогу. И не раскаялся в своём решении. Ссоры из-за игр, действительно, были часто.

В 10 часов вечера выключили радио, а за дверью начался стук: "Укладывайтесь спать. Не знаете что ли, так вас и рас так...", получая в ответ: "Сейчас, сейчас, командир, вот только доиграем чуток".

Теперь я укрыт не только пальто, но и одеялом, и мне совсем тепло, даже хорошо. Вот и прошёл первый тюремный день, день полноценного отдыха, полной отрешённости от всегдашних хлопот и забот, когда ни одни, так другие лезут и налезают друг на друга. Теперь никаких таких забот не будет - и не один, а много дней. Полный отдых. Как будто на полном ходу остановили машину, и она таращит в изумлении фарами. Закрыты глаза, тепло и мягко лежать в сытости, пропуская через себя трёп сокамерников, курящих на ночь, и вдруг непрошеное чувство подступает к горлу: "А ведь это только первый день, и теперь надолго, может, навсегда я не буду дома… Как же они без меня? И зачем я здесь лежу? Почему?"

И чтобы унять навернувшиеся слёзы, я отворачиваюсь к стенке.

Первая неделя. Камера 252.

Первый день прошёл быстро, а в следующий четверг и последний день января я убедился, что целая неделя прошла незаметно. Таким же чередом потом шли и месяцы: уже прошедшие - очень быстро, настоящий - в томительном ритме, зато будущий срок казался необозримо длинным и тоскливым. Законы тюремного восприятия.

В среду нас водили в баню, т.е. в душ на нашем же этаже " спеца". Машинкой состригли недельную щетину с лица (как овец, Господи, прости), чуть подровняли голову, дали по кусочку мыла и заперли в коморке с двумя лейками. Здесь можно было регулировать температуру. Распаренные горячей водой и ублажённые чистым бельём (майка, трусы, полотенце, наволочка - а собственное бельё можно или сдать прачкам раз в неделю, или стирать самому в камере, мы предпочитали стирать сами), вернулись домой. Вся процедура на 40 минут, зато удовольствие на весь день.

В ту же среду после обеда меня в первый раз "дёрнули слегка", т.е. вызвали на допрос к следователю. Прогулка вместе с надзирательницей по длинным бутырским коридорам с извечным позвякиванием ключей о любой мелькнувший рядом металл и окриками: "Не оглядывайся, руки держи назад..." - большое развлечение на всю неделю. Я это оценил сразу.

Разговор с Бурцевым всё же состоялся (я чувствовал, что не смогу провести последовательно линию на игнорирование), но шёл очень сдержанно и спокойно. Теперь мне было предъявлено постановление о привлечении уже в качестве обвиняемого и вновь предложено давать показания по делу. "А доказательства наличия клеветы?" – "Будут в своё время."- " Ну, значит, о показаниях говорить нечего."

Логика моя была понятна: раз всё равно осудят, то зачем участвовать в следствии и помогать своему осуждению? Тем более что теперь по положению обвиняемого я и не обязан давать какие-либо показания. Спросил про семью. Ответ Бурцева: "Жена в первый день звонила, спрашивала, где Вы, но встретиться со мной не пожелала. Наверное, всё у них в порядке. Напишите письмо - могу передать".

-Как чувствует себя Валерий?
-Физически неплохо.
-А как остальные мои коллеги по редакции?
-Тоже неплохо.
-Где они?
-Каждый на своём месте.

И такой вот разговор загадками длился около часа, пока меня не увели в камеру. Первая встреча была как дальняя и пока безопасная разведка. Я уже успел свыкнуться с фактом ареста и неизбежностью отсидки. Но, зная, что в будущем все равно раскроется тождество "Сокирко= К. Буржуадемов" (сам об этом говорил Лиле) и мне станут грозить ст. 70 (7 лет строгого режима + 5 лет ссылки), я совсем не был заинтересован в форсировании событий. 70-й статьёй занимается КГБ, а не прокуратура, и чем больше времени я проведу в Бутырке, чем глубже в моё дело уйдёт Бурцев и меньше останется срок следствия, тем меньше шансов, что моё дело передадут в КГБ, а меня самого в Лефортово. Так что пускай Бурцев не торопится, пусть копает самостоятельно, помогать ему ни в коем случае не следует. Сам же Бурцев сдержан, потому что думает, пока тюрьма мне не надоест, не обрыднет, не стоит и начинать психологическое наступление. Он только осведомился:

-Ну, как пребывание в камере? Нет ли жалоб?
-Нет. Никогда я ещё так не отдыхал.
-Ничего. Это поначалу так.

Каждый из нас рассчитывал на действие времени в свою пользу, и потому расстались мы спокойно. Обещал, что на неделю. Хорошо.

Важным днём для меня оказался понедельник 28 января: принесли огромную вещевую и продуктовую передачи от Лили. Еле просунули в кормушку. Сокамерники точно мне предсказали: "Жена с передачей придёт в понедельник", и видно, ждали, потому что приняли в получении передач самое деятельное участие (не было только Валентина - его вызвали к следователю). "Да поворачивайся... Клади сюда... Сыпь туда... Продукты в телевизор... Колбасу за окно... Слушай, у тебя тут платков много, я возьму пару, не возражаешь? А я мыло, ладно?" - "Ну конечно, конечно..."

Ошеломлённый вторжением Лили в камеру, щедростью её участия, подавленный благодарностью, я почти не обращал внимания на возню вокруг... да и правильно, они лучше разберутся с продуктами, всё равно ведь в камере всё общее, как же иначе? Сразу представил, что Лиля всё это доставала, собирала, шила своими руками, и что она думала при этом, может, даже ревела. Увидев чистую, в одном месте зашитую телогрейку с вшитыми внутренними карманами, я едва удержался от слёз: кто-то из знающих лагерные порядки насоветовал ей эти удобные карманы, и вот уже снабдила меня ими в дальний путь. Здесь было всё необходимое: тренировочный костюм, комнатные тапочки, летние туфли - в зимних ботинках всё время тяжело, много лишнего на всякий случай.

Ещё не улеглась суета от передачи, как кормушка вновь открылась: "Кто на П? – Пейсахов?.. На С – Синица?.. - С вещами!"

Вот это да! Посреди дня, да ещё двоих сразу! Но им некогда думать, почему, срочно собираются, не скрывая сожаления, что уходят от только что полученной передачи. - "Конечно, ребята, берите с собой - яблоки, сахар, колбасу... И счастливо..."

А через полчаса после их ухода возвращается весёлый Валентин. Деланно удивляется опустевшей камере, но на объяснения Лёвы реагирует неожиданно спокойно: "Ну и чёрт с ними. Мне они оба уже надоели. Особенно чёрнозадый. Да и Шурик, всё из себя лагерника строит..." Легко так говорит, но только позже я стал связывать события: не он ли устроил, чтобы два неприятных ему человека были "выдернуты из хаты"? Так, с понедельника мы остались в камере втроём: мошенник (наверное, стукач), спекулянт-музыкант и диссидент. Остались на два долгих месяца разбираться в своих и чужих взаимоотношениях (Приложение 2.1).

Выдержки из дневника Лили

(в скобках [] пояснения 2006г).

25 января.

Сегодня начала для тебя и для себя дневник. Какой он будет длины: в 3 или 7 лет? А вдруг тебя выпустят? Я обещаю не лениться и писать каждый день хоть немножко. Решила так вчера, когда почувствовала, что дни мои могут раствориться в суете. Я ведь взяла на четверг свободный день - читать диафильм и сводить детей в театр. Оказалось, что читать теперь не надо. Читать чудом уцелевшие журналы не было мочи. Занялась шитьём - раскроила наконец-то анараку себе из синего парашютного шёлка. Но было плохо от зацикленных коротких мыслей, и тогда я "придумала" дневник.

Сегодня пятница. Я бодрым шагом вошла в комнату, легко и весело отвечала на частые телефонные звонки. Оля (она ещё болеет) даже спросила: "Чего ты такая весёлая?". Отослала тебе деньги (с мелочью, чтоб быстрей дошли), передала залежавшееся в архив, провела расчёты с деньгами и людьми и даже написала формулу [изобретения - я работала в Институте патентной экспертизы] и приблизилась к ссылке [для отказа] по другой заявке [на изобретения].

А утро началось со звонка Глеба. В 6.30 я с трудом разодрала глаза, потому что уснули мы с Соней далеко за полночь, и просыпалась, и сколько-то долго не спала... Мы с Глебом поехали к Саше Л., чтоб забрать вещи и еду, что я купила вчера для тебя, ещё колбасу, потом помчались на рынок, а Соня сразу поехала занимать очередь, но только перемёрзла. Сегодня оказался санитарный день. В понедельник я поеду раненько, хотя ещё не на все 100% я уверена, что ты в Бутырке, потому что Бурцев сказал "наверное". Он пригласил меня на сегодня к себе на 11 часов, но я не пошла. Ни Глеб, ни Саша не советовали, да и не хотелось.

День 23-го был тяжёлым. На работу пришла к 12-и и до начала обыска написала два уже готовых решения, а потом - "все не пошло". Гнетущее настроение. Где-то в конце твоего обыска я поругалась с Арой из-за Сахарова (она сказала: "Так ему и надо!"). А в восьмом часу Л.В. меня отпустила и я поехала к Асе [Великановой]. У неё как раз начался приступ. В хлопотах по уходу за ней прошёл вечер, домой пришла в половине двенадцатого. Дверь открыл Тёма, и прямо на пороге я узнала, что ушёл ты надолго.

Утро 26 января.

Менее чем на 2-х страницах уместилось описание первых двух дней, и я почти ничего не могу добавить сейчас. Чудно. А ведь началась новая, без тебя, жизнь. Хотя вот что. Я не пошла утром к Бурцеву, т.к. писала твою биографию. Не успела. Дописала ее и переписала обращение к друзьям только вечером, после ухода Жени, Лены и Марины, так что не успела дать им. Да ничего. Дела твои, в действительности, их интересуют мало. Женя, конечно, другое дело, и я ему была рада больше...

Слушаю радио: "Поскольку Сахаров говорит то же самое, что и президент Картер, нам представляется, что его наказывают вместо президента Картера". Глава ООН сказал, что высылка Сахарова - оскорбление нашего интеллекта.

Серёжа уверял по телефону, что помнит про долг тебе-мне. Но у меня сейчас есть деньги. Я даже, как не отказывалась, получила фондовские и на них делала покупки. Ты будешь огорчён, увидев новые вещи.

Вот сейчас по радио назвали вас с Юрой Гриммом поборниками защиты прав человека. Кто-то заверил, что больше никаких мер против Сахарова приниматься не будут, учитывая его заслуги перед страной.

Сейчас нам предстоит поездка к деду. Недопустимо, чтобы ему сообщил о тебе кто-то другой.

Ещё я попросила, чтобы распечатали твоё "Прошение" об Афганистане, чтобы иметь возможность показывать твоё последнее и, по-видимому, решающее для ареста письмо. А ведь его я сама отправляла, значит, я и есть непосредственный виновник. Вот как обернулось. Я отмечаю это с грустью, но без раскаяния. Вообще, ни в чём не раскаиваюсь.

27 января.

Вчера утром вчера мы ездили к отцу. Я сказала, что тебя забрали, и следователь обещает выслать тебя из Москвы на время Олимпиады. "Я же говорил, - сказал он горько, - губит и себя, и детей". Всё же не было для отца это ошарашивающим ударом. Взяли капусту и прочие гостинцы и довольно скоро уехали.

Оказывается, в тот злополучный день Алёша довёл Т.П. д о слёз. Он стал за ней следить, что она делает и всему мешать. Чудовищно! Как я за него боюсь! Как нужен ему отец! Но из лагеря ты будешь ему писать письма, а этот год уж как-нибудь.

Сейчас наказала Анюту (сидит в углу нашей комнаты и вопит). Вчера она вела себя там так противно и громко, сегодня начала то же самое. И про что она только не вопит...

Вернулись мы домой чуть раньше прихода Славы К. Дала ему прочитать твоё "Обращение", но видимой реакции не получила. Потом пришёл Лёша, его реакция была иной. Когда я пожаловалась, что боюсь, что не смогу на диафильмах "разговоры вести", он сказал: "А Вы приглашайте меня каждый раз, когда будете показывать д/ф-мы". Ему тоже духовное общение важнее человеческого... Следующей в цепочке гостей была Таня З., она села за шитьё дырок. Потом Наташа Ш. - ей досталась готовка к столу. Потом Саша Э. с Аней и дочкой Машей. Саша даже предложил сколько-то денег. Но деньги вчера привозили и от Фонда. Я отказываюсь от тех и других со словами: "Витя не велел".

А потом начали собираться гости на диафильм. Показ начали в 6.30. Много пришло людей. За чаем, на который натащили 4 торта (и два моих пирога) и забили холодильник остальным, Лёша для начала задал мне вопрос, на который я, боясь, что не отвечу, ответила, а дальше повёл разговор сам. Потом Юра К. сказал про тебя хороший тост, и мы выпили чай за твоё скорейшее возвращение, и чтоб я опять переместилась на кухню. Как хорошо бывало, когда ты сидел за столом! Юра вызвался сам помочь в выполнении самого важного пункта твоего "Завещания". Я воспрянула.

Хорошо говорил Глеб. Он звонил Бурцеву, что тебя нельзя засуживать, что ты лояльный гражданин. Высказал ему предложение "на поруки". Вопрос ко мне, как я отношусь к этому, остался без определённого ответа. Зоя предложила жёнам, оставшимся и сочувствующим, собираться у нас раз в месяц. Я не ответила окончательно. Во-первых, мне не кажется, что это всем нужно. А во-вторых, не очень-то мне хочется вступать в круг деятельных людей. Хочется быть на отшибе. Но с другой стороны, они так искренне мне помогают. Я получила невероятную сумму от Фонда на детей и на первую тебе помощь. Из моих попыток отказаться ничего не вышло. Может, всё же мои четверо позволят мне удержаться на собственной позиции. Ведь у меня есть дело, нужное дело - показ диафильмов. Я благодарю за все многочисленные предложения помощи по хозяйству и отказываюсь, зато навязываю им работу по твоему наследству. Поскольку это тебе, а не мне, то вроде бы и от меня не должны ждать этой колготной и не очень нужной помощи... Все же, наверное, слишком рациональная я.

Не ходила я ни вчера, ни сегодня на лыжах, хотя и солнце. Тебе его достаётся совсем мало, а я вот могу, да не питаюсь им. Всё утро с бесконечными перерывами пишу. Правда, совсем с утра убирала. Теперь, когда не ты моешь и перетираешь посуду, у меня не хватило сил убрать всё самой. К тому же нужно было перетасовывать бесконечное количество фруктов и всякой снеди. Сейчас лежит замоченное бельё. Жду Аркашу, обещал прийти... Нет, конечно, можно было бы пойти на лыжах, но не хочется без тебя, стыдно. Это как печенье с маслом или вареники с мёдом... Пишется и пишется, а стирка ждёт. И ещё нужно окончательно укомплектовать передачу, перевесить (как?) и переписать. К тому же могут приходить гости, а это тоже время.

Пронёсся слух, что Валера в Вене, дал интервью. Зин. Ал. рассказывала о тебе Ларисе Миллер и плакала. Арина по телефону говорила Алику Гинз. Напросилась на четверг к С.В., но ещё не доехала. Саша прямо в четверг подошёл к театру, и пока дети смотрели спектакль, мы у него все мои дела обсудили. Он дозвонился Кате, взял у неё список вещей, еды и все прочие справки. Он же посоветовал ещё раз позвонить Бурцеву, чтобы допытаться, где ты.

А Володя с Леной не пришли смотреть Сибирь, хотя ещё в среду собирались, теперь нашлись причины. Но это ожидаемый отказ. Кто из неожиданных?

30 января.

В воскресенье ко мне порознь приходили Витя В., Аркаша и Вера. Витя смотрел на меня такими грустными глазами, что я не выдержала: "Да не смотри ты на меня так, ведь не умер же он". Хорошо посидели, так уважительно со мной говорили. Конечно, обещают быть полезными. Особенную надежду я возлагаю на Аркашу, самый сейчас нужный человек. Верочка пришла грустная. Впервые про что-то поговорили.

Была Рина. Очень долго говорила с Тёмкой об оккультных науках. А я собирала и переписывала твои вещи. Потом они вдвоём с помощью рычага взвешивали еду. Наутро оказалось, что всё меньше веса. К тому же оказалось, что лука с чесноком нельзя больше полкило, зато яблок можно до двух. Отдав одной женщине в очереди почти весь лук, я не смогла передать ровно 5кг. Кто-то подбросил немного сухарей и сушек, дали батон, но и этого оказалось мало. Но самое обидное, что после сдачи всего я обнаружила в своей сумке два больших яблока на завтрак мне и Соне. Напрочь о них забыла...

Это было утром, а накануне вечером я очень обрадовалась Соне, что не одной мне завтра идти. На вопрос Глеба, как с передачей, я ответила, чтоб не беспокоился, прекрасно донесу. Но оказалось, что Глеб занял в 7 часов очередь, в 8 его сменила Соня, а я приехала в 8.45 к открытию. Стояли мы первые, бланки получили в 9. Около 10 их сдали, а без 10 минут 11 я уже освободилась от обеих передач. Совет Кати - идти с железными нервами, не понадобился, потому что служащие обращались с нами, как и все в сфере обслуживания, грубили не больше обычного и даже одну луковицу взяли сверх нормы. Правда, я подозреваю, что отрезанный кусок колбасы приёмщица возьмёт себе, потому что вместо 950г она записала 850. Но тебе луковица лучше колбасы. А вообще-то, я не буду так рано ходить.

Глеб занимал очередь на улице, перемёрз и второй день болеет. Вечером в понедельник у нас никого не было. Тёма отметил первый тихий, безлюдный вечер. Я гладила простыни и пододеяльники с отвращением, получалось плохо, твоя ведь работа.

На службе, похоже, уже знают, но деликатно молчат. Люда К. приходила с соболезнованиями, плакала. Ей звонят твои однокурсники. Саша О. написал очень хорошее про тебя письмо Руденко с просьбой приобщить к делу. Ещё не послал, ждёт, когда будет предъявлено обвинение. Я его всем показываю, чуть хвастаясь, но боюсь, что Саше не миновать неприятностей. В.Н. делает твои фото. Оказалось, что их почти совсем нет, не с чего.

Потом был вторник. Начался от с гимнастики, но ушла я до окончания. Это обеспокоило Алёну, она позвонила и при этом сообщила, что собирается придти 10-го смотреть "Крым".

Выбегала с работы дважды: Серёжа отдал деньги (заодно забежала к Тёмке в школу) и к Лёше. Он думает, что интерес к твоим работам будет возрастать, просил их... Домой я пришла после Наташи, она гладила бельё. Потом обрезали "Читателя" [Витину книгу "Советский читатель вырабатывает мировоззрение". Ротапринт использовал для печати рулоны бумаги]. Сегодня мне привезут "Не по лжи" [Витей собранные отзывы на статью Солженицына "Жить не по лжи?!] и можно будет собирать - выбирать. Что-то получится из этой затеи? За обрезкой хорошо поговорили.

Сегодня утром была у Саши Б., отдала твою биографию, показала письмо Саши О. От него бежала на встречу с Витей В., потом к М.Я., и вот уже скоро 6, а я почти ничего не сделала на работе.

Дети не стали больше заниматься хозяйством. Малыши продолжают быть капризными, но такими "ласковыми", как отметила Лена. Аня сообщает про папу, что он уехал в командировку и вернётся, когда они пойдут в школу. Аня много про тебя говорит и спрашивает.

Люся К. помогла мне со сценарием " Мангышлака" за два дня (во скорость!), она же "достала" Тёмке учительницу английского, и теперь он будет два раза в неделю потеть над английским.

Закончу. Приступлю к работе. Здесь очередные ухудшения: третье решение [отказное решение на одну и ту же заявку на изобретение], должно предваряться экспертным совещанием, а четвёртое идти за подписью замдиректора.

31 января.

Вчера вечером был Женя. Привез, что я просила и ещё Тёме билеты на Булгаковские чтения, и ещё массу продуктов: импортную курицу (вот что есть будем, чудно!), яйца, масло, яблоки и т.д. Объяснила ему, что как человек обеспеченный, больше продукты не принимаю. Женя сейчас рецензирует книгу по интерпретации "Книги бытия".

2.Февраль-март.

Жалоба на следователя.

Следующий мой визит к Бурцеву оказался не через одну, а через три недели. Посчитав, что времени мне на "обдумывание" было предоставлено достаточно, разговаривал он со мной напористо и жёстко. Узнав, что от показаний я снова отказываюсь, он раздражённо заявил, чтобы я не обольщался, на деле мои деяния полностью подходят под 70-ю статью, и если я вовремя не одумаюсь, то ему придётся передать моё дело в "Комитет". Потом пошёл не разговор, а перебранка. Бурцев толковал, как мне будет плохо, а я уточнял: "Что может быть хуже?" Потом он поминал, что семье будет плохо, а я уточнял: "Жену уволят? За детей примутся?" "Да, - подхватил он, - кажется Крыленко (знаменитый прокурор республики, соратник Ленина) требовал судить 12-летних..." "Угу, - соглашался я, - зато, когда пришли за ним самим, чтобы вести на расстрел, то бесстрашный прокурор забился под нары и визжал от страха - так рассказывают".

Сказал, что показания на себя давать не буду, а по какой статье меня будут судить, уже предрешено, вне зависимости от моего нынешнего поведения. Так что, работайте сами. На вопрос, что передать жене, написал записку, что чувствую себя хорошо, прошу их быть бодрыми, весёлыми и экономными, благодарю за передачи, но в дальнейшем, чтоб на меня не тратились, не приносили дорогих продуктов и не слали денег, кроме одного раза на тетради и конверты. Им деньги нужнее.

Совершенно неожиданно вызов к следователю повторился на следующий день (может, у Бурцева просто было лишнее время?). Снова задавал вопросы, теперь об участии в самиздате жены, снова получил отказ и с досадой отмахнулся: "Хоть о жене говорите, даже не подписывая, если желаете ей добра". Потом записал с моих слов, что жена никакого участия в моих самиздатских делах не принимала, я это запрещал, и сам же подписал протокол. Очень удобно.

Двойной вызов был случайностью, но он снова настроил меня на частые вызовы. Надо сказать, что последующее их отсутствие меня сильно мучило. Парадоксальным образом, но именно Бурцев теперь стал единственной связью - окошком со всем прежним и дорогим мне миром, с семьёй, с друзьями. И потому не радоваться встрече с ним было просто невозможно.

Конечно, именно Бурцев засадил меня, т.е. изолировал от этого мира, значит, от самого себя (если верить утверждению Маркса, что человек есть совокупность общественных отношений), но и он же теперь удовлетворял потихоньку мой информационный голод. Я был подобен человеку в пустыне, которого лишили воды, а потом изредка (исключительно по своей "доброй" воле) стали давать по глотку воды. Первая злость за "ссылку в пустыню" будет чем дальше, тем больше перебиваться благодарностью за редкие и доброхотные "водяные порции". И надо или принципиально отказываться от выслушивания информации следователя, обречь себя добровольно на информационный голод ради сохранения своей злости, или примириться с тем, что неприязнь в процессе такого общения будет совершенно естественно заменяться доброжелательностью, приручением. Думаю, в этом и состоит простой секрет часто хороших отношений между следователем и обвиняемым.

Вызвали меня только через 7 недель, в середине апреля и из другой камеры, когда я практически уже перестал что-либо ждать, медленно, но верно переходя в иное, зэковское существо. Не думаю, что Бурцев точно рассчитал дозу этого сильнодействующего на меня средства, скорее, он действовал по интуиции и ещё "по обиде" за отправленную в феврале жалобу на него. А дело было так.

Сразу после допросов я сильно загрустил, такой реальной показалась угроза перевода меня в Лефортово. Убеждала не сама угроза, а неизбежность раскрытия псевдонима. Ничего не стоит выделить моё личное дело из "Поисков" уже как составителя сборников "В защиту экономических свобод", если захотеть. Надо было считаться и с тем, что меня арестовали вслед за Валерой именно как человека мягкого и потому способного поддаться на давление и измену. Повозиться со мной Бурцев повозится, а потом, признав неудачу, плюнет и в самом деле спихнёт "Комитету", раз основания есть. "Грехов" на мне больше, чем у кого-либо, если считать ещё с "Антигелбрейта", напечатанного на Западе в 1974г., а злости у следователя за неисполненные надежды ещё больше... 12 лет вместо 3-х - такая глупость! Что же делать? Просто идти навстречу следователю очень опасно. Вслед за показаниями на себя, в том числе и о псевдониме, и обязательства в будущем не заниматься самиздатом (на что я уже решил пойти), следователь потребует показаний на других и публичного раскаяния в клевете и будет требовать тем яростней, чем легче получит первые уступки и чем больше будет у него уверенность, что они получены им в результате его давления. Конечно, Бурцев может обещать мне что угодно на следствии, но потом суд на основании моих же показаний осудит и меня, и Валеру на полную катушку - ведь это же суд и причём тут обещания следователя? Нет, нельзя идти на поводу у следователя!

Но и ждать пассивно, когда тебя перевезут в Лефортово, несмотря на готовность к компромиссу, тоже не годится. Отсюда и решение - надо как можно раньше известить начальство Бурцева и, особенно КГБ, как настоящих хозяев этого дела, о том, что я сам, без давления Бурцева, готов к лояльному поведению, но только на моих и неизменных условиях. Такая информация заставит их требовать от Бурцева работы со мной и отказаться от перевода на ст. 70-ю. Вместо выдавливания из меня уступок должен быть торг за приемлемые условия суда и наказания.

Написал жалобу на действия следователя Бурцева (жаловаться я имею полное право) Прокурору г. Москвы и Московскому УКГБ. Кстати, направить копию в КГБ меня надоумил рассказ Бурцева о том, что Глеб дал в Комитете какие-то обязательства не заниматься больше "деятельностью" и потому решено пока оставить его на свободе ("там видно будет"). Правда, Бурцев выразил уверенность, что Глеб скоро станет давать показания ("куда же он денется?"), но этому я не верил. А вот к сообщению, что Глебу "даровали свободу" в обмен на отказ от "деятельности", был очень внимателен. Ведь если Бурцев заинтересован лишь в оформлении на срок, то ГБ заинтересована, чтобы было меньше шума за рубежном, обойтись без сроков, если можно. Тоже парадокс, но именно через заинтересованность ГБ и "тишине и полюбовности" проявлялось защитное влияние мирового общественного мнения. Обращаясь со своей жалобой в КГБ, я тем самым пытался прибегнуть к защите Запада.

В жалобе я написал, что считаю свой арест ошибкой, особенно после того, как перестал быть членом редакции "Поисков", и что готов дать обязательство не заниматься впредь самиздатом в обмен на освобождение. Ещё писал, что не даю показаний о себе только потому, что следователь до сих пор не приложил никаких усилий, чтобы показать мне главное - в чём заключается моё преступление, в чём именно заключается клевета "Поисков", а занят только сбором сведений о моей частной жизни и в качестве давления использует не только угрозы в мой адрес, но и грозит жене неприятностями на работе (именно последнее обвинение больнее всего ранило нежную душу Бурцева).

Бумага и "шарик" есть, конверты тоже - дело сделано! Но к следователю меня больше не вызывали и проблема будущего срока - 3года или 12 - стала тускнеть и уступать камерным темам и переживаниям.

Сокамерники.

Моими бессменными сокамерниками были музыкант Лёва и мошенник "Валет". Оба среднего роста (но один худой, другой толстый), обоим под 35. Они появились в камере за две недели до меня и держались старожилами.

Лев Александрович Наумов - профессиональный музыкант, учился сначала в техникуме, потом много лет работал в ресторанных и иных оркестрах Сибири и Дальнего Востока, успешно закончил Владивостокскую консерваторию. Слушая его рассказы, легко было понять, что характер у него хваткий и неунывающий. В жизни он всего добивался своими руками и проворством. Бывали, конечно, неудачи, но он преодолевал все трудности. Так неудачной была его первая женитьба на сослуживице по филармонии. Потом жена в отместку навела на его след райвоенкомат, от которого он успешно скрывался годами в беспрерывных гастролях. Однако, попав во флот, он недолго мучился муштрой, а определился во флотский оркестр и безбедно провёл три года в тех же самых гастролях, но в форме. Года два назад, женившись по любви во Владивостоке, перевёлся в Москву (отработал год комендантом общежития по лимиту), прописался, прописал жену в отдельной квартире, купил машину, музыкальную аппаратуру, имел хорошую и денежную ресторанную работу и мечтал об устройстве дискотеки, музыкальных программ, но помешал арест, неожиданный для него и случайный. Но уже было видно, что и этот страшный удар Лёва перенесёт, опираясь на свои способности: он уже расспрашивал о возможности остаться в обслуге тюрьмы, если есть здесь оркестр.

По Лёвиным объяснениям, он сгорел на "помощи друзьям". На какой-то дальневосточной базе он достал себе студийный комплект звукозаписывающей аппаратуры (частным лицам он не продавался), и всё было бы хорошо. Потом по просьбе московских друзей достал ещё несколько таких комплектов, но при оформлении их перевозки багажом привлёк внимание транспортной прокуратуры, которая и начала "копать". Быстро добравшись до директора базы и напугав (видно, этот эпизод был не единственным его прегрешением), прокуратура добилась покаянного заявления в органы о том, что, осознав преступность действий представителя крупной московской шайки спекулянтов Л.А.Наумова, как патриот, он готов помочь органам в раскрытии их преступлений. Через несколько месяцев Лёву взяли прямо в его автомобиле, потом ввели, кажется, двоих друзей и, наконец, привезли с Дальнего Востока на очную ставку самого директора и тут же арестовали - не помогло "сотрудничество" и вынужденный донос.

Лёвин случай нельзя рассматривать как спекуляцию и не потому, что Лёва отрицал свою выгоду, утверждая: за сколько купил на Дальнем Востоке, за столько уступил друзьям, (наверное, в этом он привирал, но я не вижу никакого преступления в спекулянтских добавках к цене "за услуги"), а потому, что аппаратура не предназначалась для свободной торговли, значит, директор базы злоупотреблял служебным положением.

Я Лёву почти оправдывал (почему, собственно, государство установило этот дурацкий запрет на аппаратуру?). Неожиданный арест остановил его полнокровную жизнь и самостоятельную работу на полном ходу, дома осталась молодая неработающая жена с двухлетней дочкой и без денег. Ему было хуже, чем мне: и неожиданности от ареста больше ("делал как все и вот…"), и домашним труднее, и срок ему грозил больше трёх лет. В камере он старался держать себя в форме: делал зарядку, занимался английским языком и разбором шахматных партий (как бывший перворазрядник), комментировал для меня музыкальные передачи, особенно зарубежной эстрады. И думаю, я бы сохранил о нём только добрую память, если бы не его подобострастие перед Валентином.

Внешне Валентин Иванович Егоров был иным: толстый, ленивый и насмешливый, очень любил поесть и поспать. Он также кончил в своё время какой-то техникум, по специальности почти не работал, после армии пошёл в торговлю, где больше платят (только раз сожалеючи упомянул, что предлагали ему после армии стать офицером в системе МВД - сейчас бы не сидел в камере). Выбился он в мясники и, думаю, как раз большие и лёгкие деньги испортили его окончательно. Привыкнув тратить их много в ресторанах и гульбе, он приобрёл огромные потребности при угасании способности к нормальному труду (а может, их у него с детства не было). Привыкнув получать деньги за счёт обмана покупателей - живых и конкретных людей, он потерял остатки полученной в семье нравственности, а люди стали для него в своей массе быдлом, годным лишь для обмана. Естественно, что в поисках ещё больших денег Валентин перешёл от торговли к чистому мошенничеству. Специализировался на обмене иностранной валюты на советские рубли, вместо пачки с купюрами подсовывая "куклу". За немногие годы он попадался уже 4-ый раз, успел побывать и в архангельском лагере, и в ленинградских "Крестах", и на "химии" в Вологодской области, и в калужской зоне. Везде безбедно устраивался: сначала поваром, а потом, завязав связи и знакомства, каким-нибудь зав. складом, на худой конец бригадиром, а на хороший - нарядчиком (было с ним такое в последний раз). При освобождении получил отличную характеристику ("хоть сразу в партию вступай").

Для Лёвы Валентин был авторитетом, источником лагерных сведений и поучений и пользовался этим. Лёва хоть иногда и пытался вести себя независимо, но очевидно заискивал перед Вальком (по блатному "Валетом"), спрашивая совета после каждого своего вызова к следователю, при каждом повороте своих гаданий о том, "сколько дадут". Это было неприятно.

Я же чувствовал на себе постоянный внимательно изучающий взгляд, а потом и стремление спровоцировать ссору. Прежде всего, из–за прогулок. Как только мы остались втроём, оказалось, что из-за меня на прогулку приходится идти всем. Это казалось несправедливым, но отказаться от прогулок я не мог, потому предложил: "Давайте ходить, или я буду добиваться от начальства, чтобы меня выпускали одного". Валентин предпочёл выходить и вынуждать к этому Лёву. Наверное, Лёва не любил прогулки, потому что просто мёрз в своей курточке и тесных меховых сапожках. Но взять у меня тёплые вещи отказывался. Совсем по-иному поступал Валентин: он ходил в моих рубашке, телогрейке, ботинках и перчатках. Только шапка на нём была не моя, но тоже чужая. Казалось бы, чего человеку надо?

Однако каждое утро начиналось с нервотрёпки. Валентин сообщал, что стало ещё холоднее или, наоборот, пасмурнее, и потому, конечно, на прогулку сегодня не пойдём. Лёва, как большой любитель утреннего сна, охотно с ним соглашался и ещё глубже зарывался в свою куртку, а я…только молчал, зная, что тема будет ещё развиваться не один раз, пока в дверь не застучат: "На прогулку". Валентин кинется одеваться, поторапливая матом Лёву: "Давай, давай, разоспался пижон, а то в боксик одного запрут!"

А на прогулках бывало так хорошо! Солнце прибавляло в своей силе каждый день – ведь уже шла весна света. Это было видно даже в камере, в окно которой по утрам солнышко заглядывало, а на прогулке, в сочетании со свежим морозным воздухом, оно действовало особенно возбуждающе. И я быстро забывал все неприятности до следующего утра. Иногда же Валентин в последний момент решал не выходить и орал в дверь: "Не пойдём!" Обрадованный вертухай захлопывал камеру и оставлял меня злобствовать в ней на весь день. Я клялся, что начну добиваться одиночного выхода, а Валентин делал удивлённые глаза: "Ты ж не возражал". Снова начиналось моё дерганье на длинной уде. Этому толстому паразиту просто нравилось играть на моих нервах,…а может, он это делал и по заданию?

Поняв, что из газет я очень ценю "Правду", особенно по понедельникам, когда выдают три её номера – за субботу, воскресенье и понедельник, он громогласно обсуждал с Лёвой преимущества "Московской правды". Когда я соглашался с их желанием (большинство всё же), то он запрашивал "Правду", но когда просил её я, перебивал совсем иным требованием. Как бы приучал к своей воле и послушанию. А может, в этом проявляется извечная тактика блатных и животных - приручение к своей власти?

Ещё эпизод. Попросил он раз укрыться моим зимним пальто во время сна, а потом как бы присвоил его (за исключением прогулки) и пользовался им как бы по праву, потом попросил рубашку и тренировочные штаны, чтобы выстирать и высушить свою пару, и носил их месяц с лишним, собственные вещи спрятав подальше. "Валёк" как бы ждал, что я взорвусь возмущением, но не дождался. В марте, воспользовавшись его уходом к следователю, я забрал со шконки отданные ему вещи, выстирал их, а потом спрятал. Отношения тогда у нас были уже совсем испорчены, и эту мою "акцию возвращения" он снёс молча.

Паразитизм он проявлял и в еде. За делёжку общих припасов (от передач и ларька) брался всегда сам и в свою пользу, но так, что бы не вызвать нашего протеста, тонко учитывая психологию компаньонов. Но ещё больше раздражало, когда он утром, как ни в чём не бывало, сознавался, что "ночью колбаски поел в охотку", а свою утреннюю порцию возвращал баландёру: "Брюхо моё эту дрянь не принимает!" И опять хитро поглядывает на тебя, оценивая меру твоего раздражения и необходимые действия, если оно перерастёт в возмущение. Наверное, психологическая практика у Валька была богатейшая.

Впервые я увидел воочию, совершенно ясно при всей его хитрости, тип преуспевающего лагерника ("придурка" на старом лагерном языке). Сейчас их обзывают по–разному, но чаще просто "ментами", приписывая к широкому кругу людей, согласившихся в лагере вступить в СВП (секцию внутреннего порядка, вроде народной дружины) ради формулировки "встал на путь исправления" и выхода на "химию" или на свободу после отбытия половины или даже трети срока. Лагерную администрацию, конечно, понять можно, ей нужно иметь опору в среде заключённых, но, судя по "Валету", попадают в СВП самые подлые. Они отступили от человеческой морали ещё до лагеря. Вступив в лагерный СВП, человек отказывается и от групповой, уголовной морали и превращается в совсем безнравственное существо, действительную "нелюдь", паразитирующую на чём и ком угодно. Понятно, что из этих людей легко вербуются и стукачи. Кстати, лагерники жалуются, что год от года давление лагерной администрации всё увеличивается, и в СВП записывают чуть ли не всех подряд, дабы продемонстрировать успех воспитательной работы. Если это так, то СВП во многом станет формальностью и потеряет смысл, но сейчас грань между обычным лагерником и членом СВП существует и не в пользу последнего. Думаю, что вопреки благим пожеланиям начальства, именно в СВП собираются самые подонки и неисправимые преступники. Неизбежно. Дурные и ленивые эти люди приходят к выводу, что самый лёгкий и относительно "безопасный" способ заполучения денег - грабёж квартир или мошенничество, потому что денег они захватывают много, а срока за эти преступления полагаются небольшие (2-5 лет), особенно если по первому разу. Содержание в следственной тюрьме в сытости и без работы они переносят спокойно, как заслуженный отдых, а в лагере, что вступив в СВП, они могут и на "мужиках" паразитировать и выйти гораздо раньше на волю к запрятанным наворованным десяткам тысяч. И безбедно живут дальше, пока через несколько лет не загремят вновь на очередные несколько "лет отдыха". Если же записаться в стукачи–наседки, то срок свой можно существенно сократить. Так и получается, что если для администрации СВП полезны, то для уголовников они полезны ещё в большой степени. Сама жизнь толкает к такому совпадению интересов.

Симбиоз проявляется не только в практике СВП. Известно, что во многих лагерных зонах процветает практика покупки водки, чая, продуктов, даже свиданий за наличные деньги, которые ворам передают друзья с воли в большом количестве (так, за бутылку водки берут в рабочей зоне 10, а в жилой - 25 руб.). Бешеные деньги и трудно противостоять их соблазну простым офицерам и иным сотрудникам МВД, а богатым уголовникам такая практика позволяет жить в лагере гораздо лучше, чем тяжко вкалывающим за "среднюю" зарплату вольняшкам. И понятно, почему всякую проповедь перехода к честному труду эти новые уголовные "баи – баре" воспринимают с презрением: "Работать как быдло, как волы? – Ни за что!" Да, жизнь их проходит наполовину в воровстве и кутежах, наполовину в тюрьмах и лагерях, но наказание для них гораздо слаще и привычней, чем нормальное человеческое существование. И потому никакого раскаяния у Валентина и ему подобных я не замечал.

Раньше я думал, что есть только один сорт людей, способных смотреть на обычных людей сверху вниз – это начальство, карьеристы. Кстати, в Бутырке их называют чаще всего "коммунисты", подразумевая не простых членов партии, а именно партбюрократов. Теперь же убедился, что есть и иной класс "повелителей и господ" - воры и мошенники, т.е. люди дна. Один из самых распространённых их доводов: "Коммунистам можно, а нам нельзя?" Иногда они даже подводят такую идейную базу: "Мы поступаем справедливо, потому что грабим коммунистов, которые сами грабят народ", скромно умалчивая, что награбленным они, конечно, не делятся с "народом", а квартиры руководителей и торговых работников выбирают для грабежа только богатые, потому что этот сорт квартирных хозяев часто даже не заявляет в милицию об ограблении, т.к. сами грешны во взяточничестве и спекуляции. В какой–то тесный клубок сплетаются интересы ограбляемых "коммунистов", осуждаемых законом грабителей и "усердствующей" лагерной администрации – и в конечном итоге, всё за счёт простых людей, трудового "быдла".

Валентин специализировался на афёрах при обмене валюты и любил "иметь дело" с западными иностранцами. Последних, по их прирождённой честности, легче обдурить, а самое главное, они почти никогда не жалуются в милицию, напуганные самим образом КГБ. А с африканцами или с арабами, которые советской милиции и КГБ не боятся, работать много опасней. Вот в последний раз Валет попался, связавшись с "этими чёртовыми арабами" ("а ведь ребята меня предупреждали!"), а те "ментов навели". Интересно, что и здесь создаётся воровской миф–оправдание: мы, мол, дурим не простых людей, а "капиталистов". Прямо–таки союзники по борьбе с капитализмом… Впрочем, если разобраться, то разве это не воровская разновидность известного мифа о законности грабежа (экспроприации) капиталистов? Так же, как и о справедливости грабежа спекулянтов и хозяйственников–взяточников? Ненормальная воровская жизнь в своих установках тесно сплетается с неестественными идеологическими представлениями.

Кстати, Валентин рассказывал случаи, когда милиция ловила мошенников–валютчиков и, отняв деньги, милостиво отпускала на волю без оформления дела. Ещё один тип соблазнительного, но преступного симбиоза уголовного и властного миров.


Впрочем, мне не сразу стали очевидными эти связи. Сначала просто подавляло чувство отвращения к стилю паразитической жизни, мелким хитростям и пакостям выбивающегося в лидеры, играющего на нервах…

Вопрос с едой меня особенно раздражал, потому что я боялся, что без моей зарплаты у Лили будут сложности с деньгами, а тут какой–то паразит объедается её продуктами, когда я их вполне мог бы сэкономить и хоть этим помочь. Мало того, что Лиля не досчитывается моих полтораста (оклад 210 руб.), она вынуждена ежемесячно тратить на переводы и передачи 20 – 25 руб. А зачем мне, неработающему, это нужно? Конечно, дети голодать не будут - Лиля сама зарабатывает больше меня, и на книжке от мамы остались, и друзья помогут, но лучше не рассчитывать на чью–либо помощь. Советуя Лиле быть экономной, я должен начать экономию, прежде всего, с себя. Не хочу, чтобы Лиля отрывала деньги от детей на покупку для меня " колбасы и пр.", а ими обжирался наглый бандит-паразит и стукач по совместительству, довольно напевая: "Я большой сибирский кот, почешите мне живот".

Отсюда и вытекло решение добиться, чтобы Лиля тратила на меня поменьше. Запретить ей совсем передачи я не сразу решился, боялся страшной обиды, да и не был ещё уверен, что смогу добиться в камере права на отдельное питание и выдержать. Для пробы объявил Лёве и Вальку, что не хочу есть колбасу и масло и домой напишу, чтоб не присылали дорогие продукты. Лёва долго удивлялся и с трудом привыкал к моему заявлению, а Валёк лишь коротко и с интересом посмотрел на меня сонными заплывшими глазками и сразу согласился. Может, он не верил в длительность моего решения и надеялся, что пока я буду "капризничать", ему больше достанется. Лёва, возмущаясь, напомнил мне, что его семья в ещё худшем положении, чем моя, а он передачи принимает и переводы просит. А я удивлялся, где же его мужская ответственность за семью?

Оказалось, что я вполне могу обходиться уменьшенным рационом, испытывая не голод, а только неудобство, когда приходишься за общим столом, а ешь отдельно. Зато радовало начало независимости от Валета.

В конце февраля от Лили пришёл перевод на 20 руб. Эти деньги я решил растянуть до суда и других переводов не принимать. И когда в первый же приход ларька заказал себе только сахар, тетрадь и конверты, Валет понял, что мои намерения серьёзны и по–серьёзному озлобился: "Не хочешь жрать сам – не жри, но почему не купить для всех хотя бы белого хлеба и масла?" Ну, что было отвечать на откровенную логику паразита? Что кроме сокамерников у меня дома есть дети, он просто не мог понять. Я продолжал свою линию, не отвечая на мелкие акции бойкота вроде: "Не трогай наших чёрных сухарей!" (хотя их количество продолжало расти – пайки свои мы не съедали), и постоянные вышучивания.

Однако когда по его предсказанию в конце февраля ко мне пришла вторая Лилина передача и в ней снова обнаружились дорогие продукты (Лиля не успела получить моё письмо), и пришлось отдавать Вальку с Лёвой колбасу и масло (раз перед этим сам от них отказался), Валёк удовлетворённо посмеялся и успокоился. От моего же заверения, что теперь совсем откажусь от передач, отмахнулся, как от полной блажи: "Да кто тебе позволит отказаться?" Нет, что не говори, эта толстая сволочь хорошо умеет жить в Бутырке и даже досадить ему было трудно.


В феврале к нам привели четвёртого, теперь я думаю – по заказу Валентина, которому было скучно коротать дни вдвоём с Лёвой, а может, начальство подсовывало своему агенту очередного клиента для обработки, я тогда об этих обстоятельствах лишь начинал догадываться.

Худой, за сорок, Валерий Арефьев был механиком крупного цеха завода полупроводниковых приборов в подмосковном Павловском Посаде. К нам его привезли после двух с лишним недель пребывания на Петровке серого и, если можно так сказать, морально потрясённого как от общения с уголовным миром (потом он много рассказывал об услышанных воровских историях, но мне эти красочные "параши" как–то не запомнились), так и от свалившегося на него несчастья – обвинения по ст.931 в хищении государственного имущества в особо крупных размерах, по которой в самом лучшем случае можно было получить 8 лет лагерей с конфискацией имущества, а в худшем - смертную казнь. Об этом он нам и сказал сразу после "здравствуйте".

На мой взгляд, он заслуживал только выговора, максимум – увольнения с должности. В его цехе много печей для термообработки, а в них платинородиевые термопары, которые полагалось через определённое время списывать, как практически испарившиеся. Но или процент угара был завышен, или печи работали не все смены, но в цехе постоянно оставались недоиспользованные термопары, заменённые по инструкции на новые. Наверное, их следовало по акту списывать в особый платиновый металлолом, но по давно заведённой традиции механики оставляли их в своём сейфе "на всякий случай". Порядок установил не Валерий, он только продолжил, когда стал цеховым механиком. За несколько лет накопилось около четверти килограмма драгметалла (клубок проволоки). В цехе случилась ревизия, чтоб избежать неприятности обнаружения незафиксированного документами дорогого металла, он принёс его домой. В этом и заключалось его главное должностное преступление, за которое ему теперь грозила смертная казнь. Вот если бы он поступил гораздо аморальнее с общественной точки зрения – выбросил этот клубок проволоки на заводскую свалку, то к нему, конечно, не было б никаких претензий. Валерий не решился – рука не поднялась, и теперь расплачивался.

Платина долго лежала у него дома, начала тяготить (кажется, он перешел в другой цех), потому он с облегчением подарил её своему знакомому, который продал её московскому таксисту. Когда последнего схватили, цепочка показаний быстро добралась до павловопосадского механика, который и оказался главным расхитителем социалистической собственности в особо крупном размере (стоимость 250 г платины больше 10 тыс. руб.). Знакомый Валерия утверждал, что виноват только в перепродаже, что обещал отдать ему 500руб., сам же Валерий говорил, что отдал платину бесплатно. Для обвинения Валерия показания знакомого немаловажны как доказательства преступных намерений. Для меня же – не играют никакой роли. Даже если б Валерий взял 500руб. за заводскую платину, он не похитил её, а спас. Правда, у него есть вина – мог бы вернуть государству (или уничтожить), а вернул только обществу, но эта вина не может караться столь строго. Формально законное, с моральной точки зрения такое обвинение Валерия - преступление.

Пожалуй, за все бутырские месяцы Арефьев был наиболее симпатичным для меня сокамерником. Типичный советский труженик с обычными семейными неурядицами (ушёл из дома, где двое детей, вернулся, а сейчас гадал, какая из двух жён приносит ему передачи) в моих глазах он был просто жертвой наших экономических неурядиц, когда уничтожение материальных ценностей по правилам оказывается предпочтительней их частного использования. Теперь в прогулках я перестал зависеть от Валентина, нередко мы уходили на свежий воздух вдвоём с Валерой. Молча выхаживали свои метры или делились рассказами о прежней жизни – спокойно, как люди. Я больше слушал: про завод, про жизнь в рабочем городке, про отношения с двумя жёнами, про детей и дачный участок, про его предков (в городском музее, кажется, есть упоминание об участии его деда в каком–то бунте против советской власти в её первые годы).

Постепенно мы и в камере стали держаться вместе. Обычный человек с неизвращёнными моральными установками, убеждённый, что жить надо трудом, а не воровским паразитизмом или даже ресторанным услужением, он, естественно, стал противоречить и мошеннику, и приспособившемуся к нему музыкант - спекулянту со всеми его интеллигентскими претензиями. Правда, сначала Валерий не одобрял моей пищевой отделённости, но потом разобрался - ведь Валет пытался подчинить и его, но раз от раза получал всё более решительный отпор и потому едва скрывал ненависть к нам обоим. Думаю, что из–за его ненависти Валерия скоро увели из нашей камеры. Если напряжение со мной, однажды дошедшее с моей стороны до прямых угроз мордобития (а я даже в детстве не умел драться), Валета не раздражало, то на строптивость Валерия он отозвался быстро и недвусмысленно: "Не такой я человек, чтобы прощать обиду… Попадёшь в общак, тогда узнаешь… Буду я проходить мимо, крикну: "Что Валера, хорошо тебе, да?" - тогда поймёшь, кто был прав…"

Помню, я вздрогнул от этих слов. Все прежние мои подозрения сложились в уверенность: конечно, он – "наседка" и может просить тюремное начальство убрать того или иного "клиента". Вспомнилось, как неожиданно взяли "с вещами" Алика и Шурика – к удовольствию Валька. Вспомнилось, как дерзко он разговаривал с надзирателями, а одного нового корпусного, по незнанию приставшего к нему за какое–то нарушение (кажется, не встал вовремя), он даже осадил: "Я ещё посмотрю, как Вы будете здесь работать". Через некоторое время тот корпусной появился у нас с пристыженной мордой и до приторности вежливый к Вальку. Вспомнилось, как часто его вызывали к "следователю – адвокату" и он приносил категорически запрещённый чай (якобы от адвоката), и почти не скрываясь, заваривал на батарее "чифирь", наверное, в виде тюремной награды. А однажды его вызвали на очную ставку в какое–то КПЗ. Вернулся он уже после отбоя, ругаясь для приличия и при этом маслясь от сытости и удовлетворённости, почему–то в непросохшей шапке. Вспомнились и долгие доверительные разговоры со всеми новенькими и особенно с Лёвой: где и что он запрятал из своего имущества и кто, чем из его знакомых ему обязан. И, конечно же, пристальное внимание ко мне, а особенно лобовое, наверное, прямо от Бурцева заявление: "Слушай, Лёва, а ты знаешь, что мы с писателем в одной камере сидим… Да, диссиденты, писатели… У них и псевдонимы бывают…И у нашего наверняка был. Правда?" Нет, не мог Валёк сам придумать слово "псевдоним", притом в совпадении со жгучим интересом Бурцева к ещё не раскрытому К.Буржуадемову. Все догадки соединились в уверенность, доказательства не заставили себя ждать: через несколько дней, 11марта, утром перед подъёмом вызвали: "На А…" - "Арефьев" - "С вещами!" Прощались мы тихо, наверное, навсегда. Валет, отвернувшись к стенке, притворялся спящим.


Через неделю жизни втроём и всё крепнущего моего одиночества в камеру снова впихнули четвёртого. Александр Григорьевич Каганов, кажется, еврей, чуть моложе меня, но уже начальник цеха Московского ювелирного завода, пришел к нам практически с воли и был ошарашен донельзя. Конечно, нам он всё рассказал, хотя по известной традиции мы изображали вежливую незаинтересованность. У него статьи 173 и 174 –взяточничество. Два подчинённых ему мастера написали донос, что он собирал с них деньги для директора завода, в целом, около 100руб. "Такая ерунда, а из–за неё всё рухнуло: работа, карьера, жизнь… А ведь мог вскорости стать главным инженером!"

На допросе в КПЗ он вначале отпирался, не желая подводить директора, но когда "раскололся" начальник планового отдела – главный в этом деле, подтвердил и он частично. Уже при нас он дал и остальные нужные следователю показания, причём Валёк прямых советов "колоться" не произносил (скорее наоборот), но как–то звучало, что лучше "рассказать всё, как есть".

Каганов тоже был производственником, нормальным и, значит, близким мне человеком. Тем более что он любил и собирал книги, регулярно слушал иностранное радио и даже был наслышан о "Поисках" и Абрамкине (только о нём). Но сближение у меня с ним не получилось – он слушался Валета и Лёву и не успел при мне рассориться с ними. Позже Саша поделился догадками о подоплёке своего дела – о давней вражде между старым директором ювелирного завода, заслуженным работником и депутатом Верховного Совета и нынешним Гендиректором. Похоже, что грызня дошла до предела, раз Генеральный решился на возбуждение уголовного дела против директора – депутата, сумев, видно, подговорить на донос мастеров. Директора как депутата арестовать нельзя, но с работы снимут, а только это и нужно Генеральному. А что при этом пострадают маленькие начальники, как Саша Каганов, то "лес (директора) рубят – щепки (Кагановы) летят".

Никакого раскаяния Саша, конечно, не ощущал, ведь ничего особенного не делал – поборы не им заведены, всегда есть и будут. Эти десятки рублей - мелочь на ювелирном предприятии, где сотрудники имеют право периодически изготавливать для себя дефицитные золотые и иные изделия… Так что "жили там все хорошо" и жили бы дальше, если бы не "интриги". Почему–то я не испытывал к нему большого сочувствия и даже не понимал себя…

Позже в моей памяти четыре сокамерника из 252-ой слились с другими уголовными историями и стали, как бы символизировать значимость и "оправдываемость" разных, ныне действующих уголовных статей: Валет – мошенничество–кража, Лёва – спекуляция, Саша – взяточничество, Валерий – хищение соцсобственности.

Самым неприятным и очевидным антиподом для меня был, конечно, Валет - мошенник, очевидная нелюдь, паразит и уголовник (хотя мошенничество интеллигентнее воровства, грабежа и разбоя). У меня и у других нормальных людей с ними не может быть ничего общего, только борьба за ограничение и изоляцию. И очень жаль, что нынешние тюрьмы–лагеря мало эффективны по отношению к этим… Мы с ними взаимно не считаем друг друга за людей.

Второй тип нынешнего преступника – спекулянт. Раньше я полностью его оправдывал как неправильно запрещённого у нас частного торговца, а потом стал делать оговорки. Реальное же знакомство с ним в тюрьме (правда, на примере одного Лёвы) ещё больше меня разочаровало: наши спекулянты гораздо ближе к мошенникам и взяточникам, чем к трудовым торговцам. Они тоже живут под развращающим влиянием лёгких денег. Конечно, к Лёве я не совсем справедлив. Он до конца оставался музыкантом, работником, пусть презираемым как гулякой Валетом, так и механиком Валерием, любил свою профессию, но привычка к ресторанным, полуобманным деньгам привела его к широким операциям с аппаратурой, а привычка к угодничеству сильно сближала с Валетом. Нет, не тянул Лёва на звание "экономически свободного человека". Хотя в теории спекулянты неотличимы от частных торговцев, практика толкает их на использование просчётов госхозяйства, к паразитированию на государстве наряду с остальными уголовниками. К сожалению, но так получается.

Саша - "взяточник" и Валерий – "расхититель" были людьми, привыкшими нормально работать и жить по средствам. Я их относил к своим. Однако отношение к их статьям у меня было разное. За взяточничество часто судят хозяев положения, руководителей, а за хищение соцсобственности – обычных тружеников, не устоявших перед соблазном спасти в свою пользу то, что государство само выбрасывает. Взяточники принадлежат чаще всего к верхам, пользующимся своей властью, чтобы задавить экономическую инициативу людей или извлечь из её разрешения взятку. Они вполне довольны системой, пока сами не попадают под действие законов "из-за интриг". Расхитители, несуны не рвутся к власти, а лишь рационализируют расточительное государственное хозяйство себе на пользу. Они - больше жертвы системы.

Таким увиделся мне мир хозяйственных преступлений в камере 252. Конечно, по столь малым впечатлениям нельзя делать определённые выводы, но от предварительных выводов удержаться я не мог. Самым грустным показалось, что я не встретил в тюрьме экономически свободных людей, действительно полезных для либерального развития страны. А может, это не к грусти, а к радости? Может, эти люди на свободе? Наверное, их надо искать не среди взяточников, несунов и спекулянтов, а среди инициативных хозяйственников, изобретателей, директоров, шабашников, частников, рыночников. Они тоже нарушают инструкции и даже законы и могут попасть в тюрьму, но это не будет главным отличительным признаком экономически свободных людей. Нет, моим героям среди уголовников, в этих стенах нечего делать. Как и мне самому (Приложение 2.2).

Уход из камеры 252.

За эти месяцы не надзиратели, а Валет стал олицетворять для меня злую суть тюрьмы. Конфликт с ним продолжался.

6 марта я написал заявление начальнику тюрьмы с просьбой–требованием не принимать для меня ни передач, ни денежных переводов, мотивируя ухудшением положения семьи после моего ареста, "а тюремного рациона мне достаточно". На что Валет похихикал: "Дурные менты что ли, соглашаться с тобой. А если твоя жена будет жаловаться? Вот только если режим нарушать будешь, да и то на второй раз в карцер угодишь". Спорить не хотелось, хотя логику его я заметил и даже удивился ей: неужели в тюрьме невозможно проявить свою свободную волю даже в получении передач?

Неделю я прождал ответа безрезультатно. Второе заявление тоже проигнорировали, тогда написал жалобу прокурору по надзору в конверте. Уже шла вторая неделя моего ожидания верховного решения и, отдавая надзирателю свой конверт, я понимал, что и опять ответа не дождусь (и правда, мне даже не принесли расписаться в объявлении, что "письмо направлено по назначению", как это делается в обычных случаях). Угнетала какая-то безнадёжность от правоты мошенника Валета: "никуда ты, падла, не денешься". Хочешь, не хочешь, а тебе всунут в глотку передачу от любимой жены, раз так положено и входит в виды стукачей. Даже передачи из дома могут быть средством давления и перевоспитания. В те дни мне казалось, что если я даже в такой малости не смогу настоять на своём, то перейду к полному неприятию и ненависти.}

"Никто твои бумажки и читать не будет, а придёт срок, принесут от жены передачу, в кормушку кинут, принимай и спасибо скажи. А не хочешь жрать, нам отдай",– поучал меня Валёк. – "Не примешь? Менты сактируют и сами сожрут взамен уничтожения. Испугал…" И он был прав, этот уголовник – мент. Да у меня просто не хватит воли всовывать обратно в кормушку продукты из дома, когда рядом стоят жаждущие вкусного сокамерники – не стукачи. И снова этот жирный "кот – почешите мне живот" будет обжираться колбасой, оторванной от детей. Ненависть и негодование просто душили меня. Осталось использовать последнее средство – голодовку, если же оно не поможет – смириться.

Объявление я сделал заранее, а утром 18марта заставил баландёра взять мою пайку и порцию: пусть ответят на мои заявления. Перед обедом мною заинтересовались: "На С…, Сокирко, почему голодаете?" Выслушал и ушёл. И снова молчание в камере.

Второй день. После обеда: "На С… Сокирко, слегка". Недалеко вели, до стеклянной будки корпусного на нашем этаже галереи, в которой сидел беловолосый капитан МВД: "Статья? А за что? Неужели верите, что ни за что? Ну а почему голодаете? От нас всегда требуют разыскать родственников, чтоб передачи были, а Вы?" Вроде искреннее недоумение в голосе. Снова объясняю и видно, что верит и семье сочувствует. Но ничего сделать нельзя, администрация не имеет права не принимать передачи. "Ну, а что вы будете делать, если я не буду их принимать? Актировать и уничтожать? Зачем?" – "Ну, да", – неуверенно тянет он. И ничего не пообещав, кроме как справиться о судьбе моего заявления (?), зовёт сержанта, руки за спину - и в камеру. Грустно я уходил от вежливого капитана, почти поверив в безнадёжность своего предприятия: "Ладно, отголодаю неделю, там видно будет". А после обеда меня почему-то подозвал к кормушке корпусной и без всяких "кто на С" объявил: "Сокирко, капитан велел сказать, что с твоими заявлениями всё в порядке. Подрез написал, чтобы передач тебе не принимали. Если же захочешь, чтобы принимали снова, будешь писать новое заявление. Понял? Решено, тебе говорят, честное слово".

Я снял голодовку, и через пару дней убедился, что правильно сделал. Пришёл майор (наверное, начспеца) и показал на моём заявлении подрезовскую резолюцию зелёным фломастером, причём от 6 марта(!), заставил расписаться в ознакомлении и потребовал назад денежные квитанции. Одну из них, первую, я оставил всё же при себе, как НЗ. А тогда, поверив корпусному, я со счастливой мордой обернулся к камере: "Всё, добился, голодовку снимаю. А тебе, котюга", - я почти плясал перед Валетом, - "теперь фиг колбаской от моих попользоваться". Он что-то невнятное пробурчал и притих. Думаю, понял своё поражение. Для меня же была первая победа. Такая маленькая и смешная, даже говорить стыдно, но всё же победа, а не поражение в отношениях с тюремной глухой анонимностью. Оказывается, голодовкой можно прошибить даже безразличие тюремных бюрократов, только надо ставить небольшие и очень реальные цели.

В последние дни марта жизнь как бы утвердилась и успокоилась. Я уже особенно не ждал вызова к следователю и радовался отсутствию общения с сокамерниками. В дискуссии я уже не вступал, Валентин меня не задевал, старался не замечать. Я как бы копил силы для будущей борьбы на следствии – ведь появилась надежда, что успешная борьба в этих стенах, пусть частичная, возможна. Камера постепенно становилась привычным домом, куда я возвращался с прогулки, где предстоит пробыть ещё долго – до лета или даже осени, до суда.

Но я недооценил равнодушия Валета. Когда он недвусмысленно вякнул: "Да ты здесь недолго задержишься, уж я-то знаю", полоснуло тревогой. Пугает или вправду меня скоро увезут в Лефортово? Нет, не может Валет этого знать. Значит, пугает…

28 марта передачу мне не принесли, и я радовался, что моё требование выполнено, а Валет ничего не получит от “лилькиной колбасы” (какой же я дурак, что в его присутствии как-то назвал её имя!). Но в то же время было грустно, что не увижу каких-то предметов, которых Лиля касалась, готовила, укладывала для меня, А ещё было жаль её саму, как раз в этот день узнавшую о моём отказе и, наверняка, очень обиженную. Ведь о причинах так трудно догадаться.

В общем, я был полон меланхолии, когда корпусной неожиданно крикнул в кормушку: "Сокирко, с вещами, быстро!” Что… Лефортово? Завертелся, пополз и рухнул весь едва налаженный мир камеры 252. Сборы мои недолгие (потом жалел, что забыл взять с собой личный килограмм сахара, а мою рубашку с отсутствующего Валентина потом всё же донесли), короткое прощание навсегда и вперёд… В зимнем пальто и с мешком на спине иду по галерее, не догадываясь, что только меняю хозяйственников на уголовников-воров. Поднялись на последний этаж галереи и втолкнули в камеру 322.

Лиля

6 февраля.

Видишь, не получается писать регулярно. Но не потому, что мне не хочется. Хоть и дневник, а не напишешь просто о своих занятиях, приходится думать, как писать. В субботу Гале нездоровилось, и с удовольствием оставив на неё малышей, я отправилась обсуждать план "мероприятий". Деловой состоялся разговор, но делать, как я поняла, в основном придётся мне. Я не сетую, главное, мне есть с кем посоветоваться. Вечером были диафильмы. Начала я с "Новгородского зодчества"….

Публика была благожелательная. Очень симпатичен Адис (похоже, поляк). Он реставратор. "Мангышлак" его потряс. На ближнее воскресенье Лёша заказал "Крым", на следующее "Москву". Сколько ещё проживут диафильмы? У меня нет уверенности, что я смогу их уберечь.

18 февраля.

Вчера легла уже в третьем часу ночи. Гости ушли сравнительно рано, остался один Женя. Где-то в начале двенадцатого я даже сама предложила ему уйти, но он сказал, что её рано. Действительно, он привык поздно уходить от нас. Рассказывал, как они провели с нашими детками два дня: катались на управляемых санках, играли в шахматы, во всякие игры. Женя с Люсей собираются забрать их в летний поход, чтобы освободить Тёму. Я ведь обещала Тёме, что он будет сидеть с малышами, когда Галя будет в лагере.

19 февраля.

Десятый час вечера, и я совсем очумела от поисков литературы по своей научной работе (сижу в Ленинке), наверное, мне пора идти домой. Но дома сейчас Валя, приехала из Волгограда, и я не беспокоюсь за детей.

Утром, вернее до 4-х часов работала с Юрой, на будущее. У него появилась интересная идея, кажется, осуществимая.

С трудом отпустил меня начальник. В пятницу он поймал меня убегающей в рабочее время и заставил писать объяснительную записку. Но поскольку научную работу всё же делать надо, то какое-то время он меня ещё должен отпускать в библиотеку.

По порядку никак не получается писать. Ну, хотя бы о главном. Каждое воскресенье показываю диафильмы: в прошлое - "Крым", в это, 17.02 – "Тянь-Шань", "Калининград" и "Эстонию" (для Оли-Сашиной компании). Посмотрела на их Льва – симпатичный. Они реагировали сперва ошалело, потом живо. Хотят "Ленинград". В ближайшее воскресенье должна быть “ Москва”.

Зазвал к себе Саша Б., сочувствовал, предложил существенную помощь.

Получаю деньги от сочувствующих, хотя и отказываюсь. Решили с Тёмкой купить магнитофон, чтобы отдать Оле – её, но нет в продаже.

Скучаю ли я без тебя?… Любой намёк на тебя мог бы сильно ранить, но не пускаю я его внутрь. Вот только в воскресенье пошла на лыжах на тот берег и стало очень тоскливо. А к маяку я без тебя не пойду. Это совсем невозможно. Иногда всё же реву.

21февраля.

Скоро месяц без тебя. Пишу на работе. Сегодня бурно, с большим столом прошёл день рождения Лены, но ей не удалось превзойти Валю, которая неделю назад устроила нам такой роскошный стол, особенно разнообразным было сладкое.

Звонил Лёня. Он всё собирается в гости. Спросил, бываю ли я дома по вечерам. Я сперва ответила: "Да", а потом: "Редко". Лёня тут же решил, что я ударилась в загул, я не отрицала.

Ну, в общем-то, я не скучаю по нашим туристам. Вот когда Глеба долго не вижу, скучаю. Поразительно, что я к нему привязалась. Наверное, за почтительное к тебе отношение, за желание разобраться в ЗЭСах. Как будто ты ушёл, а твоя духовная часть, не вся, а контуром, осталась и как-то выражается в Глебе. Я отчитываюсь ему, жду и получаю от него советы, доверяю его разумности. Мне хорошо и покойно в его обществе. Вообще, моё отношение к нему, наверное, соответствует отношению сестры к младшему брату (не было у меня младшего, а, возможно, так и любят младшего, но уже взрослого брата) - с уважением, со страхом за его жизнь, с желанием сказать ласковое слово, погладить по головке…

Регина назвала меня "счастливой женщиной" после того, как начала говорить, что был не прав, послав письма, а я ответила: "Чтобы он не сделал, он всегда прав". Я и в самом деле так считаю, хотя ты иногда и бывал не прав, но по мелочам.

Сегодня отправила маме письмо. Она звонила и про тебя уже знает. Но поскольку я разговаривала очень мирно, то к концу разговора она, кажется, успокоилась и просила писать.

22 февраля.

Приехала мама. Без предупреждения. Было видно, что наводить порядок. Первые её слова после поцелуя: "Ну что я тебе говорила?" Я же ответила сразу: "Если ты приехала, чтобы мне это сказать, то уезжай завтра обратно". Она расплакалась и ушла обиженная в Галину комнату. Через полчаса на кухне она всё же продолжила разговор, который мне везла. Но, когда она назвала тебя "предателем", я взорвалась, как не взрывалась, наверное, никогда: "Не смей оскорблять Витю, а не можешь, так уезжай завтра же". Она была поражена тоном, реакцией. Снова расплакалась, что выгоняю, потом позвала Валю и плача стала ей выговаривать: "Ты умная, но хитрая, за что я тебя не люблю. Почему ты говоришь, что Лилька живёт правильно, а сама своего мужа в эту яму не толкаешь?" Валя ответила хорошо, а признание в нелюбви для неё не новость... Из Валиного спокойного разговора мама узнала о "Прошении" Брежневу и как-то сразу успокоилась. Оставшуюся часть вечера мы очень мирно разговаривали. Она собирается съездить в Новомосковск. Мне было бы удобней, если бы она поехала в воскресенье, т.к. вечер с “Московскими церквями” я не хочу отменять. Почему-то думаю, что отнимать диафильмы они у нас не будут, просто запретят мне их показывать. Что тогда делать?

С мамой решила твою-мою тему не обсуждать, отказываться. Она поняла, что я и выгнать могу со своей территории.

А ведь мама приехала не с пустыми руками: пирог, кекс, печенье, банка абрикосового варенья тебе. Сегодня утром она мирно спрашивает меня: "Ты к нему ходишь? Варенье туда можно?" Это так по-человечески!

Господи, неужели мама так с мозгами набекрень и доживёт до смерти? Вчера: "А у нас какие следователи? – Лучшие в мире!”

Всё, бегу домой, уже почти 10. Отсюда мне скоро придётся убраться совсем. Боится хозяин – мне ещё разрешает, а Глебу нет. Ничего не попишешь, и за то спасибо.

Хлопцы фотографируют “Дневники”, но, наверное, только плёнку тратят, т.к. щёлкают по одной страничке, а их около 2 тысяч. Ну, куда такое денешь? Надо бы по 4 стр. в кадр. Кажется, всё. Вернее, всё писать я боюсь. Поразительное желание помочь!

23 февраля.

Вернулась я вчера около 11 ночи и застала Зою с Юрой, а Саша с Аней и ещё с кем-то, и Глеб были раньше. Не дождались, естественно. Саша с Аней навезли полный воз еды, Анюте красивое платье от своей дочери. Мама их сначала шуганула, но Валя и Тёма увели их в Тёмкину комнату и там поили чаем. Я определённо решила сказать маме, что её планы пожить у меня, пока брат будет устраиваться в Новомосковске, не поддерживаю. Сегодня бесцеремонно сообщила ей про вечер с диафильмом и спросила, не хочет ли она куда поехать, ведь есть куда. На что она громко ответила, что делать ей там нечего, а она останется и посмотрит моих гостей в последний раз. Не откинула бы она фортель.… Нет, не буду я с ней церемониться, не хочу, чтобы она у меня жила. Без её помощи я легко обойдусь, зато тягот и нервов – на целый воз.

27 февраля.

Ещё только полчаса сегодняшних суток, т.е. воскресная ночь. Я помыла посуду, убралась и хочу немного отчитаться. Показывала сегодня “ Москву”. Народу было много-много (за столом не уместились). Только на втором чае, когда многие ушли, поговорили, в основном о религии. Кульминацией вечера было мамино выступление. Она выдержала все три части, а потом произнесла слово – требование, чтобы никто больше к нам не приходил, чтобы пожалели детей. Народ опешил, возражения были робкие. Уходя, однако, все спрашивали, когда и что в следующий раз. Зоя К. сказала, что ей теперь ясно, откуда у меня столько энергии. Речь мамина была подготовленной, со страстью и угрозами…

Только что позвонил брат Володя. Хорошо говорил, по-человечески. Сообщил, что слышал о твоём освобождении. Пожалел меня.

Новостей хороших мало Глеб говорит, что тучи сгущаются, много вызовов, даже по его телефонной книжке. Успехи мои пока неощутимы, но я как та активная лягушка не теряю надежды. А народ вокруг славный, добрый и внимательный.

Вчера к 3 часам ходили к Галиной подружке на детский концерт. Алёша убежал со своими друзьями, и мы его не нашли ко времени выхода, мама отказалась, т.к. утром водила малышей в церковь и устала. Девочки очень хорошо играли, потом был чай, перед этим настольные игры. Сожалели, что нет тебя. Галя сказала, что ты приедешь во вторник. На обратном пути Галя впервые спросила, за что тебя посадили. Путь наш был короткий, и я не смогла много объяснить. При любой возможности продолжу.

Алёша явился домой через полчаса после нашего ухода, перемазанный в смоле. Тёма его до конца не смог отмыть. Тёме он признался, что курил. Может, наврал. А если нет?

1 марта.

Ставлю год на газетных вырезках с грустной мыслью, т.к. ни в этом году, ни в следующем ты ещё не сможешь приготовленное для тебя прочесть.

А теперь отчитаюсь за прошедшую неделю. Сегодня суббота. С утра сходила по магазинам, пробежала три круга на лыжах перед домом (Москву-реку уже прорезал ледокол), приготовила еду, подмела. В доме тихо, только что пришла раньше времени Галя и сразу села за пианино. Детки у Володи и Лиды, вчера их забрали. Всегда беспокойно, как они буду себя вести, но, сознавая, что детям нужно мужское общество, да и ценя возможность посидеть в тишине, я всё же не сопротивляюсь приглашениям. Мама считает деток слишком балованными, да и кто-то из воспитателей так их назвал. Не знаю, где грань между избалованностью и раскованностью. Может, большое количество гостей и поездки их дезорганизуют, развинчивают, а может, всё же они дают им больше пользы, чем вреда? Надеюсь…

Галя сейчас играет на домре – до чего хорошо, свободно, с удовольствием! Конец не получается, но она его добьёт.

25февраля маминого дня рождения не было. Накануне вечером мама меня встретила, не поднимая глаз, ну я и не стала заикаться о праздничном столе. Утром же она стала рано собираться, чтобы поехать в Новомосковск. Город ей не понравился, голодный и переезжать туда она зарекается: "Пока квартиру не дали, никуда не поеду, а тогда уеду от вас всех на Кубань". И в слёзы. Мне после таких слов её жаль. Но ведь не переделаться ей, и мне невозможно с ней жить.

После её отъезда, во мне опять открылись тёплые чувства к ней – ведь столько она выстрадала! Я поревела сейчас, прощаясь с ней. Она сказала, что писать не будет, пока я не пришлю письмо с раскаянием и сообщением, что стала другой. Я всё плачу и плачу, как по неживой. Что это такое? Почему мне так горько? Почему так жестоки люди друг к другу? Почему я не могу смириться с ней, терпеть её нападки, чтобы скрасить её безрадостную старость? В её жестокости отражается моя. Родные и такие далёкие, неспособные договориться. Ведь я образованней и умней, почему же я не могу её уговорить, убедить? В разговоре с Сашей она услышала фразу "когда власть сменится, Витю будут очень уважать" так "когда власть сменим". "Воинственная невежественность" – в эту категорию входит мамино отношение к жизни и к нам. Но почему мне не удаётся отделить её "воинственную невежественность" от её человеческих качеств? Наверное, потому, что я слышу непрерывные попрёки в неправильном воспитании, в плохом хозяйствовании. Она дёргает малышей, и Алёша ей стал грубить, даже не захотел проститься. И Тёмка, бессовестный, забыл.

В среду я пришла, когда мама спала. После работы у меня был деловой визит, и я мчалась домой, потому что должен был прийти Витя С., чтобы, переночевав, утром занять очередь к окошку передач. Я боялась, что мама его выставит. Но он приехал полдвенадцатого, и мама обнаружила его только утром. Я отказывалась от помощи, но Витя не уступал. Очередь была не такая уж большая. В следующий раз мне разрешили прийти 27–го (28-го санитарный день), а не 31-го в понедельник. Но ты бы видел, каким королевским кивком получила я это разрешение. Витя уговорил меня отнести топлёное масло, но его не приняли. Мы срочно помчались за простым. Как-то ты с ним обойдёшься? Но пока холодно, может, сможешь сберечь или с кем поделишься, у кого в другое время передача. Ручку и бумагу не приняли. В очереди сказали, что в Бутырках всего две камеры по 49 человек для подследственных. Если для вас не сделали исключения, то двое из вас, по крайней мере, должны быть вместе. Всё легче.

В четверг на дому допрашивали Зою. Допрашивал КГБ-шник и предрекал тебе 70-ую с её 12 годами. Сказал, что ты злостный антисоветчик уже 20 лет, что в твоих работах под своей фамилией - ещё ничего, а под псевдонимом – сплошная злостность. Говорил с напором, зло, с вымоганием. Зоя только что и смогла противопоставить ему фразу о твоей "кристальной честности". Допрос, как я поняла, она выдержала достойно.

Вчера была у Гр. Сол. Он почитал черновики своего сообщения о тебе. Сообщение мне понравилось, хотя и удивили сбои на себя, но ведь это оттого, что он очень лично переживает твои проблемы. Например, рассказ о вводе рыночных цен, которые обесценили бы его пенсию вдвое, с чем он согласился бы ради страны, я с начала восприняла с недоумением, но потом поняла, что у тебя есть такой авторитетный последователь в экономических проблемах. По моему, никто из наших друзей так бы не высказался. Ещё было длинное отступление, я не запомнила. Хороший был вечер. Гр. Сол. просил возражений и охотно их выслушивал, а твою суть он, кажется, постиг глубже меня. Мне стало жаль, что я не понимала твоего напряжения последних дней, что не любила крепко-крепко, не говорила помногу, не ловила слов.… Но меня утешает, что я тебе достойная подруга. Пусть не всегда понимала, недостаточно ценила, не почувствовала в ту злополучную среду, что долго не увижу тебя. Всё же не заедала и дала расцвести твоей душе.

Рассказала им забавный случай из нашей жизни. Тёмка всем говорит, что у него родственники украинцы и русские, один папа как еврей. И вдруг предлагают единовременное пособие от фонда помощи еврейским детям – "специально детям Сокирко". Я, конечно, отказалась (пишу это возможным непрошеным читателям).

Гр. Сол. был у Бурцева (перед ним был Копелев). Чётко объявил своё хорошее к тебе отношение и как-то очень правильно объяснил твою экономическую программу: НЭП ленинский по примеру Венгрии. И что в тебе нет злобности, а одна страстность в защиту своих позиций.

Закончу, а то пишу очень долго. Да, Витя С. сожалел, что ты не пожелал обучиться способу передачи своих записей из тюрьмы. Сам он настроен очень деловито.

Бурцев через Катю пригласил меня за доверенностью в ближайшее время. То ли его торопят? Я без бумажки, да ещё не первой, не пойду. Катя ищет адвоката. Это трудно. Просила я и для тебя. Постоянно возвращаюсь к магической цифре 12, из которой тут же отделяю 5, надеясь каким-то образом всё же жить в основном с тобой, а домой приезжать проведывать. Через 7 лет Тёме будет 24, Гале - 19, а малышам - 12.

В понедельник концерт КСП устраивают в Валерину и твою честь. Петь будут оботфортовские барды и прочие поэты тоже будут. Почётно. А мама твердит: "Друзья до чёрного дня". А сама и в чёрный день не помощник. Она говорит: "Я не считаю, что с вами произошла беда, вы к этому готовились и шли". Правда, нет беды, есть горечь разлуки, страдания за тебя, что тебе тяжело, страх за себя – уцелеть надо: ни под машину, ни под мясорубку не попасть, чтоб детей вырастить.… У всех сложности, пришла теперь наша очередь страдать. Я-то это делаю в лёгкой форме, а каково тебе?

Ну, надеюсь, ничего не забыла. Вечером, если не будет гостей (собирались трое), съезжу за “Арменией” на завтра.

З марта.

Этого дня прошёл только час. Закончился диафильмовский вечер. Я даже не устала – “Армению” показывать легко, но как всегда трудно вести разговоры.

Пришло письмо от мамы. Вот оно:

“Здравствуйте, все! А с Алёшей не хочу здороваться – он со мной не прощался, Ане носочки довязала, скоро пришлю. И ещё чего пришлю, Алёше не дам. Вчера я смотрела передачу про женщин. Какие есть умницы наши женщины! Когда, Лиля, ты поступила в Бауманский институт, ты мне писала так: "Какая же ты умница, мамочка, что научила меня любить науку! Если бы ты знала, какие здесь преподаватели! Я только читала о них, а теперь они преподают мне и другим. Мамочка, я тебя всю жизнь буду благодарить и никогда не забуду". Хотя это письмо у меня кто-то украл или отец, или ещё кто, но я его читала несколько раз и запомнила на всю жизнь. И всю свою любовь к тебе и Володе несла все годы и надеялась на твою силу, ум тот, которым ты обладала, и всегда верила, что ты будешь среди тех женщин, которых я вчера видела. Но получилось совсем наоборот, окружили тебя не те люди, не те, с сияющими лицами женщины, а те, которые несут мрак и ненависть к окружающему. И тебя, такую умницу, превратили в дуру. И мне так хочется стоять рядом и кричать: дура, дура и друзья твои дураки все!

Как мне тебя жалко, что ты превратилась в мутную женщину, а не в тех цветущих и радиевых (излучающих радость, - мамина терминология) женщин, которых я видела 8 марта. А ты бы могла. Прочитала твоё письмо и узнала, за что Виктора забрали. Вам оно нужно? Ваше дело - работай и исполняй свои обязанности с чистой совестью... А за теми границами есть люди, которые тоже исполняют свой долг перед родиной, наши защитники. Вот они-то пускай и распоряжаются. Надо послать войска или нет. А вы никакого на то права не имеете. Если вас поджигают наёмники из-за рубежа, то вот я, тёмная женщина, но знаю, что ничего у них не выйдет. Своей дурной головой подумали бы – да как же так не защищать своих границ?!

Вот со всего прожитого тобой и мной я вкусила твою благодарность. Спасибо, благодарила за всё то, что в начале письма я писала тебе. С такой злостью гнала меня и за что? За ту правду, что я знала, что когда-либо, а всё же случится? Что вместо спокойной старости ночами не сплю? И Галю эту бедную замотали делами. Не хочешь подумать – у неё своя будет жизнь. Ты б лучше детям больше внимания и к опрятности приучала.

В общем, спасибо за приём. Ни одного отпуска не использовала, как люди. Сколько раз путёвки предлагали, а я отказывалась: нет-нет, мне надо к дочери съездить. Всегда я отвечала любопытным: а кто же поможет, как ни мать. И сама так считала, что поступаю правильно, что еду помочь. А вы переучились и простых правил не знаете.

Галочка, учись хорошо, отлично, бери всё, что тебе в твоей жизни нужно. Мне не понравилось, что ты сказала: не хочу быть отличницей. Это нехорошо. Лень это страшное, один раз заленишься, а потом ещё захочется. Учись, счастья тебе, успехов во всех делах. До свидания. Всем здоровья и счастья. Целую. Мать 9.3.80”

12 марта.

Ещё целая неделя прошла. Воскресной ночью я не смогла сесть за письмо, не смогла даже помыть посуду, т.к. накануне не спала, была у “земляночников” в лесу, и пели они для меня в твою честь всю ночь.

Теперь новости за неделю. Был в понедельник концерт КСП. “Звёзды” – Мирзоян, Бережков, Луферов, Долина не явились по разным причинам. Пели “звёзды второё величины”. Некоторые из них ничего, но всё же мешает не преодоленная сложность стихов. Зато было очень приятно услышать в самом конце Володю Турьянского – озорного, талантливого, неглупого. После концерта меня провели в артистическую, где поили чаем, и Володя пел ещё. Я благодарила и кланялась. Жаль, что Кати не было, у неё заболел Алик. Концерт ничем не выделялся, только концом, да и то в артистической. Молодцы ребята, главное – дело доброе. Можно было подумать, что ты целый месяц работал...

А во вторник была лекция Померанца, но я не пошла, т.к. должна была придти Регина, да и полдня я провела в побегушках. Первое – решительное дело – как сейчас выяснилось, не удалось. Второе (религиозное), кажется, закончено в этот понедельник и больше от меня не зависит.

Утро среды провела, как обычно, в работе, сегодня надо оттуда съезжать. Больше меня там терпеть не хотят. Каким получится новый приют, не знаю.

Напрочь не помню, что было в четверг. Пятница была предпраздничной. Мужчины отдела подарили нам большое овальное зеркало и устроили концерт с пением под гитару. Мы были тронуты. В тот же день у меня была большая за две недели стирка, а потом мы поехали к отцу поздравлять Т.П.

8 марта с утра уехала в лес. В понедельник утром была у Саши Б. Вчера заболел Алешик. Сегодня он уже не лежит и просит есть. Сейчас чистит картошку. Галя пришла рано из школы, я её сейчас покормлю и уёду в РОНО, на работу и дальше. До свидания. Совсем неожиданно написалось “до свидания”. Как будто заканчиваю письмо. Когда оно будет наше свидание?

16 марта.

Воскресенье. Полдень. Говорит только радио. Галя ушла с Дашей в музей Ленина. Ей всё равно, куда идти. Тёма на 2-ом туре физической олимпиады МГУ, мечтает попасть на 3-ий. Детки у Жени и Люси. Через шесть часов придут гости. С утра было рабочее время и ещё будет. Выспалась, вчера заснула в начале одиннадцатого, даже не успев переодеться на ночь. Так что с утра было рабочее настроение, можно считать, вчерне я с возложенной на меня работой покончила. Теперь можно отдавать её в руки мастера…

В среду я сделала все дела, получила твои фото и даже застала дома Наташу. Она теперь регулярно приходит по средам, когда я дежурю, и помогает.

В пятницу вечером, после ухода Жени с детками, я пошла звонить и достала письмо из прокуратуры. Тут же прочла. Сперва только радовалась, что весточка от тебя. Потом уже с Тёмкой читали и выяснили много невесёлого. Почему-то было написано, что вторую передачу ты не взял (сопроводиловка была напечатана 29.02, т.е. на другой день после передачи, правда, письмо отослано только 10.03). Возможно, ты отказался не только от передачи, но и от разговора с ними. Потом мы стали огорчаться, что ты отказываешься есть калорийную пищу. Ведь тогда прошло только три недели, у тебя ещё были силы, а потом их будет меньше, начнутся болезни. Зачем ты так? Ты бы мог догадаться, что я не трачу денег на эту чёртову колбасу. И вовсе не дорого ты мне обходишься... Не нужна такая жёсткая экономия. И нет твоей вины перед нами. Мы все тоскуем по тебе. Детки про тебя спрашивают, Аня отложила тебе две конфеты, а сухари, приготовленные тебе, не просят. Алёша время от времени просит позвонить тебе.

18 марта.

В воскресенье было не очень много народа на "Украине", но почти поучился разговор и про Украину, и про искусство.

Вчера была у Гр. Сол. Он закончил про тебя писать, сегодня отдаст в печать. Получилось по-померанцевски густо. Очень хорошо мне с ними. Они тебя любят и ценят, и я с ними могу говорить не скрываясь. Ругали тебя за отказ от передач: не ешь, мог бы отдавать коллегам, как ты изящно выразился. Гр. Сол. посоветовал покупать яблоки замухрабистого вида. Хорошо, что ты не знаешь, что лук, чеснок и яблоки я покупаю тебе на рынке. Дали мне денег на передачи – так ты их разжалобил письмом. Стыдно брать было. Люди думают, что мы бедные аж дальше некуда. Не бедные. Сам знаешь, что на книжке есть. Но может, ты провидишь мою "отставку" и уж тогда бедность? Или общее обнищание? Или свой 7+5 срок? Страшно про всё это думать. Но я уже давно уверовала в то, что ты обладаешь даром предвидения, которым ты боишься меня пугать, а я боюсь невысказанного. Гр. Сол., может, "достанет" адвоката.

25 марта.

Утром я получила от Гр. Сол. 13 страниц о тебе и отдала их результативным людям, съездила на рынок и вернулась домой. Юра Д. ещё не отказал совсем в помощи, но готов делать только минимум. Он поразился, например, что мои вставки не напечатаны. Написанное от руки он просто не умеет читать. Пижонство! Подборку писем он до сих пор не читал, потому что плохо видно. Я не удержалась сказать, что Гр. Сол. не только её прочёл, но и процитировал. Юра уже забыл, что сам просил вставки для сведения, а когда я говорила, что не уверена в их качестве, он ответил, что напишет сам, мол, нужно только с чего. А сейчас речь идёт только о правке.… И вообще, у него своей работы много.… Но ведь не тянула же я его за язык. Или, может, он не ожидал, что я так цепко ухвачусь за его предложение? Наверное. Нет у него на деле ощущения значимости твоих работ. И вообще всё здесь обрыдло. Так что, ты как патриот, для него анахронизм. Сказал, что за океаном напечатано твое “Прошение”. Не будет ли тебе от этого хуже? Очень я боюсь, что они разберутся и оценят тебя в полной мере. Ты ведь понял самый главный недуг, а лечить его не хотят. Им нужно только о нём не говорить. Глеб показал полстолбца в “Альтернативах” про тебя. Соня могла бы перевести, но пришли они поздно, когда я уже начала показывать диафильм.

В четверг я торопилась домой, полагая, что Лёня придёт. На карточке потом исправляла 16 на 18. Плохо получилось, грязно, а у нас проверки. Двух сотрудниц наняли по 130 руб., чтоб они стояли около часов и проверяли, как мы отбиваемся. В среду я отбивалась за Олю прямо при этой сотруднице. Теперь и милиционеры смотрят, и уборщицы, и лифтёры. Чёрт те что! Как я дрожала, но не отбить карточку было нельзя, Оля ведь рассчитывала.

М.И. сообщила мне жуткую новость, что Игорь Губерман осуждён на 5 лет. Прокурор сказал, что хотя преступили закон те двое, но действительный виновник Губерман, т.к. он дал им денег взаймы. Надо переспросить у Таты. Я ей звонила и насчёт адвоката. Её не пойдёт, но она обещала его спросить о других. А сегодня у неё свидание с Игорем – разговор через стекло по телефону. Боже мой, даже нельзя будет к тебе прикоснуться! Какое изуверство! Вечером буду ей звонить. Свидетели, т.е. "члены синдиката", как их называли на суде, признались адвокату, что им прямо сказали: дадите показания на Губермана – уменьшим срок и дали по 2 и 3 года (один имеет 27 краж). Адвокат обескуражен очевидным неправосудием.

27 марта.

Сегодня самый горестный день, хотя и была в нём уравновешивающая новость – мне нашли адвоката. Сейчас 7 часов вечера, а у меня до сих пор горячие глаза. С утра после выхода из приёмной, где у меня не взяли для тебя передачу, я просто ревела в три ручья. Зашла в какой-то подъезд и ревела до решения: пойти к 3 часам к начальнику тюрьмы и попросить передать тебе записку: "Как ты можешь так обижать меня и наших друзей? Разве ты не понимаешь, что передача мне ничего не стоит? Мне нужно только её сдать. Мы вполне обеспечены, обласканы друзьями и только по тебе скучаем".

Но не будет тебе такой записки, потому что пошлю, наверное, заявление Бурцеву или начальнику тюрьмы. Мне бы надо сегодня об этом поговорить с адвокатом, но она ещё так мало тебя знает. Лучше советоваться с друзьями. Сейчас я позвонила Зин. Алексеевне., поблагодарила за адвоката. Сильва Абрамовна Дубровская была адвокатом на суде Щаранского. Родные, правда, требовали американского защитника, но отзывы о ней самые высокие. Да ведь ты же сдуру можешь отказаться!!! Не смей, заклинаю! Неужели у тебя не хватит ума понять, что на адвокате нельзя экономить? Эта та самая “крупная вещь”, для которой и лежали наши деньги.

Заехала к Саше Б. Он подсказал мне мысль, что я должна тебе довериться, ты лучше знаешь. Я всегда так и делала. Но ты-то сейчас не знаешь, что у нас материально хорошо, а твои преследователи знают. Они это даже Жене сказали. Так что они тебе просто не верят. Сейчас поговорила с Катей, она передала мне совет Саши Л., чтоб я написала тебе письмо через следователя и прямо в тюрьму. Завтра напишу. Сегодня нет сил.

Вчера они все: Катя, Соня, Витя, Глеб, Ася, Саша были во Владимире, где осудили к 5 годам ссылки М.Ланда. Ещё одного распорядителя фонда отстранили. Витя рассказал о доброжелательном отношении местных, приглашали пить чай.

31 марта.

Нужно много записать. Сегодня мы с Тёмкой пытались сдать тебе всю ту же передачу – ведь ты отказался принимать от меня. Но оказалось, что на углу твоего заявления начальственный зелёный фломастер начертал: передач не принимать. Это значит - ни Тёма, ни отец не смогут обойти твой запрет. А я строила планы…хотя бы на отца. Ну, зачем ты это сделал? Очень жалко, что не дописала в письме, что послала Бурцеву про это. А может, и не входило в твои планы полностью отказываться? Бурцеву я послала для тебя письмо и ему заявление (заявление моё Глеб переписал, потому что оно было недостаточно корректное). Глеб приходит очень редко. У него вокруг болезни и дни рождения. У близкой знакомой в Одессе - цирроз печени, умирает. Оказывается, что сын Юрия Гримма тоже болен циррозом уже пятый год. Ужасно! Я с Соней Г. сегодня встретилась в приёмной. Если он не выживет, то каково будет Соне? Сегодня она мне понравилась больше, чем первый раз. Как мы с годами становимся похожими на своих мужей!

Мы с Тёмой ходили на приём к начальнику, но принимал не он, а некто Авдеев Владимир Иванович. Вполне доброжелательно разговаривал со всеми, но я его завела, потому что завелась сама. Именно он показал мне зелёный угол на твоём заявлении. Сейчас жалею, что не посмотрела дату. Очень быстро он помахал им перед моим носом и начал прощаться. Я орала, что буду жаловаться, потом, за дверью, понятно, опять ревела. В общем, стоит мне твой отказ гораздо дороже, чем заботы о твоих передачах.

Вчера было воскресенье, и я с 11 до 7час хорошо поработала у очень симпатичной хозяйки. Приятный день и разговоры в обед и при моём уходе. Детки были у Там. Петр., пришли за час до меня и сразу легли спать.

Утром мы побегали с детками и Тёмой (Галя отказывается, говорит, что болит бок, когда бежит). И в субботу бегали. Было тепло и солнечно. И сегодня тоже. Вкусный весенний воздух...

Про Женин визит пока не буду. Травят его, втравливают.

В прошлую субботу после базы (заработала два отгула, хотя кончили в 12.20) заехала к Ир. Вас. Она после операции (сетчатка отслоилась) пока ещё не читает. Как всегда, ровна и приветлива. Надарила, опять же, как всегда, детям книжек. Потом я направилась к Таниным детям, посмотрела на Фединого сына и Юлькину дочку.

Гости в прошлое воскресенье были благожелательные, да и фильмы ("Аня-Алёша", "Кожа", "Мангышлак") так настраивают. А разговоров общих опять не было. Уж очень разные люди. Про "Кожу" надо было бы упомянуть, какое значение имел этот наш самостоятельный поход для всей дальнейшей жизни. Больше и чаще мне надо читать дневники. Хорошо, что столько написано, до твоего возвращения хватит перерабатывать.

Наконец-то собралась и написала Вале большое письмо. Она имеет народную точку зрения на Афганистан и на ряд других вопросов.

Ещё не написала, что в субботу мы вчетвером были на "Синей птице" в новом просторном зале МХАТа. Детки устали (Аня после театра капризничала), но говорили, что им понравилось. Как они ждали дня спектакля! В субботу, с самого утра (спектакль в 2часа) Алёша то и дело забегал ко мне в комнату и справлялся о времени.

3.Апрель.

Камера 322. Сокамерники.

Острое, короткое, как ни странно, разочарование. Видно, в душе я не верил или не ужасался Лефортову. Интенсивное желание поехать куда угодно, лишь бы сменить обстановку, подавляло даже страх от лефортовских последствий. Новая камера открылась как совсем новый и неожиданный мир (кстати, откуда появилась манера сравнивать тесную, в 12 кв. метров камеру с “целым миром”? – наверное, у меня появились сдвиги в психике и оценках).

Не коричневые, а синие стены, через жалюзи на окне видно строящееся на Новослободской белое здание с отблесками вечернего солнца. А на меня со вниманием смотрят 5 человек. Значит, я шестой, в камере перебор, и спать пока мне придётся на полу. Лица удивительно дегенеративные, так что первой моей мыслью было: "к психам" посадили. Потом оказалось – просто к уголовникам, хотя двое из них и были из "умственно отсталых", что недалеко от дегенератов. Сидят у стола и ждут, наверное, ужина, и потому, кажется, повернуться негде. А тут ещё меня впихнули с мешком и в большом пальто. Но приткнул в уголок мешок, повесил пальто, присел на край шконки, понял: обычные уголовники, настроенные довольно весело и приветливо. Часа два назад у них забрали первожителя камеры, так что с моим приходом ничего не изменилось, только несколько человек улучшили своё положение переменой шконок и до сих пор радовались удаче – как бы за мой счёт. Дегенеративные же выражения лиц были скорее от отупляющей обстановки, от жизни вечными лагерниками.

Единственным исключением, т.е. обычным на вид человеком, казался худой пожилой грузин в синем спортивном костюме, обвязанный в поясе шерстяной кофтой. Это был Борис Григорьевич Пруидзе, 47лет, директор сочинского ресторана, посаженный за взятки мэру г. Сочи. Он-то и задал вопрос о моей статье. Узнав, что 1901, печально закивал головой: "Знаю, знаю, сидел в январе с таким же в 290-й камере"… - "А кто он?" - Оказалось, Валерий Абрамкин!

Вот была радость поговорить с человеком, который совсем недавно общался с Валерой и мог рассказать о нём. Впрочем, месяц назад я видел Валеру, правда, мельком. Нас вели с прогулки и на повороте, перед стеклянной будкой корпусного, как всегда, приостановили. Не сразу я заметил, что в будке – офицер, а спиной к нам, вполоборота, сидит Валерий – обычный, с бородой и что-то спокойно доказывает, за стеклом не слышно. Тут же нас двинули, а на мой сдавленный крик: "Валера!" оглянулся сердито только корпусной, Валерий не услышал. Потом я уже ругал себя, что не хватило ума или смелости (иногда это одно и тоже) выбежать из цепи, затарабанить в стекло, заорать во всё горло: хоть на миг, но встреча!

Борис Григорьевич рассказывал, какой хороший Валера парень, выдержанный, но смелый, много читает, регулярно занимается йогой, сидя на шконке с поджатыми ногами, а главное, знает законы и много пишет всяких заявлений (об этом я уже слышал от Бурцева: "Несерьёзно всё это! Раз посадили, то сиди и не разводи канитель, понимаешь…"), и потому “менты” относятся к Валере с почтением. Особенно после того, как он отстоял право не стричь бороду: не только писал заявления, но и физически не давался в бане под машинку. Только когда вызвали "весёлых ребят" и те держали его за руки–голову, он не сопротивлялся. Однако каждый раз привлекать "весёлых ребят" к Абрамкину, видно, накладно, и потому начальство всё же сделало в его карточке пометку – разрешение на бороду. "Значит, можно отстаивать свои права", - сделал вывод Борис, а потом подстёгивал меня: "Да ты пиши жалобы почаще, что у тебя нормального места нет в камере, ты же 190-ая, они с твоей статьёй считаются".

Остальные в камере слушали нас вполуха, убеждались, что "Григорьич" нашёл "кореша" и потому улыбки не сходили с их лиц. А может, мне только так казалось.

Принесли ужин, началась суетливая подготовка стола, недавно им принесли продукты из ларька и потому “телевизор” забит белым хлебом. Идёт раскладка сахара, бутерброды мажутся маслом. Решаю, что отделиться в еде надо сразу, как не трудно это сделать в атмосфере приветливости. Объясняюсь, ссылаясь, что передач и переводов у меня не будет, сам отказался. Но слова мои всерьёз не принимаются. То, что у меня нет с собой продуктов, они поняли сразу – иначе я бы их давно выложил, а что из-за этого можно отказаться от совместной "шамовки" просто не входило им в головы. Поняв же, что отказываюсь я серьёзно, приняли за обычную стеснительность новичка, и Борис Григорьевич вместе с Сашей Фетисовым, как самым старшим здесь "каторжанином", привели меня к столу прямо под руки: "Ладно, ладно, может, ты сектант какой, так завтра начнёшь есть по–своему, а сегодня у нас знакомство, нельзя отказываться от стола". Грузинскому хлебосольству отказать просто невозможно. А может, решительность моя была мала или лицемерие в отказе чувствовалось… В общем, вечер оказался у меня прекрасным, праздничным, с белым хлебом и маслом, которых я не пробовал уже полтора месяца. Утром меня снова втянули в общую трапезу.

Спать устроился я на полу между столом и шконкой у окна. Укрылся пальто и провалился в сытый сон, как в счастье.


Потянулись дни в новом мире знакомством с новыми людьми и новыми книгами. В памяти они слились с бурно наступающей весной. Если март практически не отличался от зимы, то в начале апреля воздух сильно потеплел и снег-лёд в двориках стал быстро таять. Солнце шпарило за решёткой, и смотреть на мощные облака в синем небе было необычайным наслаждением. В конце же апреля город и наши камеры прямо затопило жарой–духотой. День быстро прибавлялся, и вот по утрам, проснувшись иногда до побудки, я не только вслушивался в начинающийся троллейбусный шелест на Новослободской или далёкие тепловозные свистки у Савёловского вокзала, но и следил за медленно двигающимися по стене солнечными зайчиками и радовался воробьиному чириканию и голубиному воркованию за нашим окном. Внешний весенний мир как бы просачивался тонкой струйкой в наш каменный санаторий. Шёл третий месяц заключения. Всего-навсего. 12-я часть, если всё будет хорошо.

Единственно близким мне человеком в камере был, конечно, Борис Григорьевич – мой неизменный компаньон по прогулкам. За два месяца я прослушал много историй и подробностей о его жизни, и как жаль, что нет ни памяти, ни дара изложения. Известно, что у грузин очень богатая фантазия, особенно, когда есть внимательный собеседник. Борис был настоящим грузином, а я по-настоящему благодарным слушателем.

Я услышал о военном голодном и босоногом детстве, эвакуации из Харькова (где до войны служил его отец, как и мой) в грузинскую деревню к деду и бабушке (мама умерла ещё раньше, а отец погиб на фронте). И о послевоенной юности в удалых компаниях сорванцов в набегах то на вагоны с солью и углём, то на кусты "лаврушки". А потом армия и туберкулёз, едва не сведший в могилу. Уверял, что после поправки туберкулёз отступил от него окончательно только, когда стал неумеренно пить. Вино и женщины были главными темами его рассказов в камере, и они неизменно приобретали какие-то огромные, просто героические размеры, если судить по количеству выпитого, промотанного в кутежах и покорённых им "тёлок" (все мамаши в Сочи его боялись). Эти рассказы шли с неизменным успехом, но даже "ворьё" им не очень доверяло, подозревая художественный вымысел. И правда, несмотря на блатную терминологию (вроде "тёлка" вместо "девушка"), рассказы Григорьича не были противными. Ведь он был человеком.

После техникума он начал работать в общепите, вышел на должность завбаром и рестораном, потом заочно окончил институт (на следствии последний факт он скрывал, чтобы выглядеть проще), но двигаться дальше по служебной лестнице с его характером было ни к чему. Устроить из порученной ему "точки" лучший ресторан в городе, чтобы быть там хлебосольным хозяином для всех друзей, местных горожан и приезжих знаменитостей - лучшей участи для себя нельзя было пожелать. Конечно, в нём была и деловитая хватка, и умение подбирать и руководить людьми, и чутьё на красоту. В иных условиях он смог бы стать хорошим администратором или даже владельцем. Сейчас же хлебосольство и любовь к кутежу всё подавляли в его жизни, но удивительно гармонировали с обстановкой траты бешеных денег в главном курортном городе Союза.

Те эпизоды, которые вошли в его обвинительное заключение, кажутся пустячками в сравнении с его собственными рассказами о грандиозных тратах (даже если сделать поправку на художественный вымысел) и игнорировании всяческих запретов. Разбитые витражи и художественный паркет, вскрывшийся от разлива десятков разбитых бутылей шампанского, сотни и тысячи рублей в вечер на "музыку и шампанское", приёмы знаменитых гостей – от партдеятелей до съездов воров, непременно оружие без разрешения в багажнике машины и езда по городу в совершенно пьяном состоянии, способы бегства от ГАИшников, памятуя наказ друга – начальника ГАИ: главное, не попадайся! и т.д. и т.п.

Рассказал Борис и о своём следственном деле, и о его главном герое – мэре г. Сочи Воронкове, довольно сложном человеке. Важность государственного деятеля в нём сочеталась с беззастенчивым взяточничеством; ум – с бессмысленным скопидомством, когда копились драгоценности на сотни тысяч рублей без надежды на применение; размеренный семейный быт и утренние прогулки ради здоровья – с мелкими радостями кутежа инкогнито в компании с девицами лёгкого поведения. Борис – сошка в сравнении с Воронковым, но жил намного царственней и расточительней (хотя так и не умудрился получить нормальную квартиру и ютился до самого ареста с женой и сыном в комнатках старого отцовского ещё дома). Прямая иллюстрация различия двух характеров, двух типов первоначального накопления капитала – расточителя и скряги. Однако в нашей жизни более прогрессивному скряге–накопителю почти нет мест, ему просто некуда девать свои деньги, и потому более распространены кутилы и расточители. "Это ещё что, - рассказывает Борис, - а вот пришлось побывать в Дагестане на свадьбе сына одного из тамошних миллионеров (сейчас он – участник "шерстяного дела") – вот где денег не считают!"

Правда, и Воронков, и Борис оказались в тюрьме, но только за что? - За бессмысленное скопидомство или почти патологическое расточительство? – Нет. За взятки и махинации? - Внешне, да, но каждый убеждён, что попал в тюрьму не из-за взяток – подарков, почти неизбежного признака окружающей жизни, а из-за “интриг”. Первый раз Бориса осудили, как и меня, в 1973году, якобы за хулиганство над представителями печати, но дали ему не лагерь, а год "химии" (несмотря на покровительство Воронкова, а может, именно из-за этого). Борис убеждён, что всё дело в многолетней, едва ли не старинной, вражде Воронкова и второго секретаря горкома партии (первый в Сочи часто менялся и стоял в стороне от грызни). Как я понял, корни этой вражды тянулись в Москву, к покровителям обоих. Кто знает, может, во вражде сочинских деятелей отзывалась давняя распря между МВД и иными "органами"? Как бы то ни было, но Борис даже сейчас трясся от унижения, вспоминая хари второго секретаря и его подручных, когда тот заявлялся в ресторан и, как бы не обращая внимания на максимальную услужливость Бориса, надменно ронял ему: "Имей в виду, будешь ещё….- сгною!" - "И этому человеку я должен был сам нести в машину жареного поросёнка, вино и кучу прочего!"

Негодование Бориса понятно: несмотря на подношения, его всё же "сгноили". Когда взбешённый очередными придирками Борис выгнал местных репортёров, явившихся якобы проверять "сигналы трудящихся" в самом популярном ресторане города, его осудили сначала в газете, потом в суде, причём по настоянию горкома арестовали и на “химию” повезли не вольным путём, а этапом. Помню его рассказы про бесчеловечность обращения ростовского конвоя, про избиения киянками (деревянными молотками для простукивания решёток) до отбития почек и смерти…

Через год Борис вернулся в Сочи, вёл себя много тише, но темперамент и организаторский талант взяли верх, и его "точка" снова стала знаменитой. Воронков долго сопротивлялся, но всё же был вынужден уйти, однако, благодаря покровительству устроился безбедно заведующим черноморскими курортами в системе МВД, получив ту же зарплату и большую независимость и вызывая дикое раздражение у соперников из горкома и выше, особенно когда с шиком и рёвом проносился по улицам на своём иностранном автомобиле. "Он думал, что сам чёрт ему не брат, - злорадствовал, по словам Бориса, их главный следователь, старший советник (т.е. юридический генерал) Эфенбах, - но я добрался и до его покровителя!" Когда замминистра МВД покончил с собой, Воронкова арестовали, потом доставили в Москву самолётом и в наручниках иных подручных ("ведь главарь не может быть без подручных"), в том числе и Бориса, чтобы предъявить ему обвинение во взятках-подарках, сделанных Воронкову ещё в 1973году, т.е. фактически за тот же самый эпизод, за который он уже отбыл год "химии". Но теперь ему грозило 6–8 лет.

За день до моего появления Борис закрыл своё многотомное дело и начал ждать, когда дело передадут в Верховный Суд и начнутся визиты адвоката (рекомендованного Эфенбахом как большого авторитета в Верховном Суде). О том, что он числится за судом, сообщение пришло без опоздания, а вот своего адвоката Борис так и не дождался даже после получения обвинительного заключения. Такому "защитнику" и воры удивлялись. Бориса же, ожидающего вестей от жены, это просто убивало: " Ведь я же говорил ему: только приходите почаще, денег я не пожалею, сколько надо... Ну, я его маму..." Думаю, что Эфенбах просто по-дружески надул Бориса, подсунув ему своего бездарного и ленивого протеже, а тому оправдаться всегда можно будет, если суд даст наказание с разбором. Ведь могли засудить на 8 лет, а дали, допустим, 5-6, значит, адвокат подействовал.


Вторым, а на деле основным по значимости для меня и камеры стал Александр Алексеевич Фетисов, профессиональный вор – домушник. Из своих 34 лет он успел отсидеть около 16-ти (в том числе 10 на "малолетке"). С гордостью считает себя "старым каторжанином". Небольшого роста, щуплый, жидкие волосы, нос с горбинкой, голубые порочные глаза навыкате, плечи согнуты, по-каторжански шаркающая походка и чуть шепелявый нарочито говор - под блатняка, что ли. В чёрном трикотаже или ватнике, тело в татуировке и неприятных струпьях (хоть и убеждал всех, что струпья не заразны, вид аллергии или нервов, а смотреть и общаться всё равно страшновато, особенно когда лежишь на полу, а он нависает над тобой со своей шконки в убеждающих слюнях).

В камеру "Сашок" пришёл в середине марта вместе с Борисом, в Бутырке уже скоро год. На суде ему дали 12 лет – очень сурово для домушника. Правда, в этот раз он попался на ограблении "Дома мод", конечно, ради "любимой", но суд ему инкриминировал участие в нераскрытой банде, он же утверждал, что основную часть добра разворовали сами торговцы, а теперь "валят на него". Очень ругал директора магазина и грозился сжечь её квартиру за такую исключительную подлость. Говорил, что не побоялся облаять и суд, и саму власть, как только услышал о 12 годах. Однако кассационный суд направил на переследствие, и теперь, после очередного визита к следователю, а потом к адвокату, "Сашок" бывал умасленным, что через 3–4 года "гулять будем на свободе", а то снова жаловался, что 12 лет в лагере он не выживет и один только выход – готовиться к побегу.

Сначала он днём больше спал, а ночью вёл разговоры с "Васьком" или с "Серёгой" Свиридовым. Потом он изменил порядок сна на нормальный, но всё же спал часто и в этом был похож на Валентина Егорова. Кстати, толстого Валета он знал, а может, сделал вид, что знает. Выслушав мой рассказ и подозрения, он высказался горячо, что этот толстый жлоб – мразь, но моё убеждение, что Валет – наседка, отмёл: раз нет твёрдых доказательств, то и говорить не стоит. Вряд ли Валет пойдёт на это, ведь он знает, что в лагере его за такое и пришить могут. Что ему жизнь не дорога? А если он докажет, что напраслину на него возводишь, то тебя же пришьёт, не сам даже, и прав будет, потому что болтать зря не надо... Нет, конечно, бывают стукачи, сам двоих высветил, но так, что они сами к двери бросились ментам звонить, тем и спаслись, а то б разорвали... Впрочем, мнения Сашка менялись. Чуть спустя он говорил, что Валет, наверное, увидел, что с тобой у него ничего не получается, вот и кинул ментам: уберите, мол, его из камеры, ну а здесь у нас таких нет, сам видишь, потому что если что – смерть...

И я ему верил, верил своему первому впечатлению. И откуда мне было знать, что откровенничаю с новой, более опытной и осторожной "наседкой"?

Был он очень болтлив и часто прямо навязывал свои истории и жизненный опыт. За 16 тюремных лет узнал он, конечно, немало. Его детство младшего и потому избалованного сына в хорошей семье (как часто случается, что именно младший - вор!) прошло среди московской подростковой шпаны в пределах Садового кольца. Не говорил он, за что сел в первый раз, но видно за очень серьёзное, раз неминуемо была бы ему вышка, и только по малолетству заменили её 10 годами лагерей и тюрем. Судя по его рассказам, самое худшее - жестокое и изуверское – сосредоточено именно в колониях и тюрьмах для малолеток. Подростковая анархия ("беспредел" – частое бутырское выражение) и тюремное подавление – худшего сочетания не придумаешь: драка и преимущества тупой силы, издевательства над совестливыми и слабыми физически, вытравливание всего порядочного, заложенного семьёй. Думаю, что дети, прошедшие "малолетку", в большинстве искалечены на всю жизнь, становятся почти прирождёнными туземцами Архипелага. Сюда они возвращаются, как домой, как на трудную, но привычную Родину из богатых свободных, но чужих краёв. И хотя клянут свою "родину", но носят в душе её традиции и привычки, а к нормальной жизни на свободе не пригодны.

Вот так получилось и у Сашка: просидев с мучениями свои 10лет, он стал профессионалом. Эта "ходка" у него третья, а за два периода свободы (по несколько лет) он успел сделать по несколько десятков краж и, видимо, имел в загашнике не один десяток тысяч рублей. Научился держаться спокойно в лагере, даже комфортно, не пренебрегая воровским этикетом, но и не ставя его выполнение своей святой обязанностью. Совсем не так, как в первые 10 лет, когда его били и сажали в карцер, а он всё равно считал долгом дерзить и своим, и "ментам". Теперь он понял, что лучше лишь на словах поддерживать авторитет старых лагерных (воровских) традиций и презрение к "ментам", а на деле играть на людских слабостях, паразитировать на их благодарностях. Сначала меня удивляло, как Сашок после всяческой ругани "ментов" и их помощников из СВП и т.п., тут же вызывал надзирателей, льстил им в глаза и выпрашивал таблетки, которые здесь идут взамен наркотиков. Понятно, что если такого человека поставить перед выбором: 12 лет или 4 года при полном сохранении тайны, то он может стать "наседкой". Да таким людям совсем необязательно попадать в лагерь, они могут долго оставаться в тюрьме. Кстати, Валентин Егоров собирался уехать в лагерь весной, а мне довелось разминуться с ним при визите к следователю в июле – значит, никуда не уехал товарищ, продолжает свою нелёгкую службу.

В начальной школе у меня был ярый недруг, кошмар детства. Я до сих пор помню его фамилию – Бучнев. Едва поступив в московскую школу в начале 3-го класса, я потерпел поражение в драке с ним на виду у всех. Не от слабости, а от неумения и от недоброжелательности окружающих. Потом, поверив маминым убеждениям не драться (конечно, зряшным), многие годы я жил в постоянном страхе безответного удара, потому что вёл себя независимо, но и в драки не вступал. Бучнев ушёл в ремесленное училище, что стало с ним, не знаю, но думаю, что кончил он "хулиганкой" и "малолеткой", судьбой Фетисова. В Саше Фетисове я угадывал черты своего детского врага Бучнева, но только теперь он был другим и уговаривал не бояться его. К концу моего пребывания в камере отношения с Фетисовым нормализовались на нужной мне основе, и я мог воспринимать это как свой маленький реванш.


Третий обитатель камеры 322 Василий Васильевич Бучуев, лет 25-и (и везёт же мне на встречи с "Бу"). Васёк сам, не стесняясь, называл себя умственно отсталым, не смог или не захотел кончить второй класс для неполноценных детей, да и написано было у него всё на лице. Хотя в житейском смысле он не был дураком, иногда даже напротив. Читал он свободно, особенно сказки и про животных, но писал довольно непонятно. В камерной иерархии он занимал самое низкое место, был уступчив и брал на себя всю общественную работу: готовить бутерброды, убирать камеру (в 252-й уборку делал дежурный, назначаемый, как и положено, корпусным по очереди). Сокамерники относились к нему с пренебрежительной ласковостью: "Василёчек, сделай то-то и то-то..." О причинах такой ласковой дискриминации я не знаю, но, судя по намёкам Фетисова, они были. Может, слабоумие, может, потому что он не имел денег на ларёк, а получал лишь передачу от матери, может, он тоже был в услужении у "ментов" (хотя какие сведения от него можно получить?), а скорее по иным, неизвестным мне причинам.

Васёк был "чердачник ", т.е. его посадили за тунеядство и прожитие без прописки (хотя родные в Москве прописаны). По этой статье полагалось наказание не больше года, обвинительное заключение он на руки получил, но видимо, суд потребовал врачебной экспертизы, а он постоянно симулировал заболевание (сыпал извёстку в рану на ноге, и она вспухала или использовал иные способы "настырки"). И потому проведение требуемой экспертизы затягивалось по планам Васька до сентября, когда по истечении года, его выпустит на волю сама Бутырка, без утомительных этапов и лагерей.

Обыкновенно Василёк молчал, но иногда возбуждался и становился чрезвычайно разговорчивым, повествуя о себе самом самые невероятные байки, с серьёзным видом поправляя пальцем разбитые стёкла очков в тонкой под позолоту оправе. Тут были и легенды, например, как он катался в детстве на крыше шестиэтажного дома и неудачно свалился (или скатился) с него, повредившись чуть в голове; и про подвиги своей овчарки Дуная, которого он регулярно натаскивал кидаться на чучела, одетые в милицейскую форму; и как "менты" из отделения его не любят, но боятся и уважают; и как легко он зарабатывает деньги: в деревне - пастухом, в городе – бумажным и иным утилем, ремонтом квартир, перепродажей утащенного по "мелочам" госимущества. ("Были мы с корешем в каком-то институте. А туда ящики какие-то привезли, кореш посмотрел, говорит: это медицинские машины какие-то. Посмотрел и я, а там какие-то щёточки, блестящие трубочки. Ну, я, конечно, эти штучки со всех 16-ти машин поотвинчивал, а потом какому-то чудаку толкнул..." Среди разнообразных способов заработка была и такая экзотика – обслуживание сексуальных потребностей пожилых женщин и старух, что, конечно, вызывало особый интерес у камеры и последующие подначки. Но Васёк и не думал смущаться, он пёр дальше: "Дураки! Что вы понимаете!"

Вообще-то сексуальные рассказы Василёчка проливались большей частью ночью, в тишине, для избранных, когда ни чем не сдерживаемая фантазия заносила его далеко-далеко в небывальщину, так что слушатели раскрывали рты в эротическом упоении: "Ну, а дальше, как те ей, а?", не желая замечать очевидное: Васёк сочинял на ходу, приноравливаясь к желаниям слушателей. Вот, к примеру, одна из его ночных историй, когда я был разбужен и не смог сразу уснуть. "Приехали из городу, девочки первый сорт, особенно одна, лет 17-ти. Посадил я её на лошадь - хочешь прокачу? Поскакали к лесу, то да сё... ну я, конечно, трусики с неё снимаю, а она не даётся, стесняется, значит... А тут мамаша её приехала... я и к ней с полным уважением. А она: Вася, Васенька и зовёт, понимаешь, сама в баню, ну и всади я, аж визжала... а потом мамашу закрыл, а сам в постель к дочке, аж плакала... а потом обоих вместе..."

Чем такие истории кончались, я не знаю, потому что снова засыпал под Васильковый говорок, но слушатели бывали довольны, и утром Сергей Тобин сообщал мечтательно: " А мне приснилась твоя, ну, та... Я и струхнул как надо". Все стыдливо отворачивались от его самодовольной наглой рожи и запятнанных зелёных трусов.

Что мне нравилось в Бучуеве, так это любовь к рукодельничанью. Он постоянно что-то точил, связывал, шил, клеил коробки на хлебном клейстере, приделывал к нашим алюминиевым кружкам ручки и т.д. Был он в камере самым хозяйственным мужиком и это как бы отделяло его от воров, вернее делало лучшим из них (ведь на деле, ему бы следовало сидеть за мелкое воровство, а не за "чердак"). Только трудно было переносить его органическую неопрятность. Все мы бываем иногда неопрятными в житейской спешке, но в камере делать нечего и все невольно становятся чистоплюями, как бы по инстинкту стараясь не загаживать наш единственный и такой тесный мир. Васёк был иным и поддерживал себя лишь от понуканий окружающих. Как будто он сроднился с помойкой и не хотел отказываться от её привычек. Конечно, человек не виноват в своём воспитании, и если баланс твоих оценок его всё же положителен, можно мириться и с грязью, которая буквально шибает тебе в нос – ведь из камеры уйти невозможно. Но моя итоговая оценка Бучуева была отрицательной и потому память так стойко хранит плохое о нём. И грязь, и подозрения в доносительстве и его попытки подняться в глазах сокамерников за мой счёт вызывали у меня сильное раздражение, так что уход Бучуева из камеры в конце июня я воспринял с облегчением.

Ещё один эпизод. В своих рассказах он часто поминал, как сильно любит малышей и как они его любят, а племянница Танюша никогда не отпускает от себя. Вот освободится в сентябре, обязательно съездит ко мне домой, привезёт моим деткам гостинцы – "Давай адрес запишу". Ничего не подозревая, я написал, чтобы через месяц раскаяться. В мае я услышал, как он выспрашивает адрес у молодого московского парнишки, посаженного к нам на неделю, потом ещё... Я уже понимал, с кем имею дело, меня самого Фетисов как-то втихую попросил "дать наколку" (адреса) богатых и, конечно, неприятных мне знакомых для будущего ограбления... Успокоился я лишь, когда усмотрел, где Васёк прячет адреса (в лацкане пиджака), и одной ночью уничтожил всю информацию, оставив в лацкане пустую бумажку. И только тогда отлегло от сердца кошмарное ощущение, что мог сам наслать воров на собственный дом. После этого я стал предельно осторожным и ни адресов, ни имён своих родных и близких не называл. В антимире любая оговорка может стать опасной для нормальных людей.

Серёга Свиридов – лет 28-ти, с женой не лады, сыну 7 лет. Один раз он уже попадал в лагерь за "хулиганку", работал там кузнецом, на свободе стал шофёром, а вот теперь ему вменяют грабёж и избиение. По судьбе и по профессии схож с Шуриком Синицей, но весёлый и лёгкий по характеру. Мне он казался даже работящим и совестливым - обычный рабочий парень, опора власти (интересно, что, когда по радио помянули члена Политбюро Гришина, он отозвался: "Хороший мужик, я сам его видел, когда он приезжал на митинг нашей автобазы, правду говорю: свойский мужик"). Почему же он снова попал в тюрьму?

Как-то на прогулке он рассказал, что в тот день после работы выпил, а по дороге домой встретил полузабытого школьного приятеля, теперь инженера ("раньше–то он тихим был, боязливым, а теперь заважничал, но со мной говорил хорошо, уважительно"). И вспомнил Серёга, что по соседству есть какое-то застолье, зазвал приятеля туда. Ну а дальше, конечно, "поддали винца", потом Серёга попросил (а может, потребовал по старой дружбе) денег взаймы, тот почему-то заартачился и... "обидно мне стало, ну и врезал я этому мозгляку по роже, отнял всё, что у него было, кажется, рублей 80, ерунду. Тот выбежал на улицу, морда в кровище, а тут как на грех - милиция, ну и подскочили они быстренько в дом, скрутили меня тёпленького".

Господи, какая дикая безалаберщина, какая грустная и безнадёжная история! Молодой отец идёт с работы домой к сыну ("Всю дорогу просит: папка, покатай! Я беру его в кабину, пусть привыкает") и вот выпивка, избиение, грабёж, "скрутили тёпленького", а теперь по суду дадут лет 5 лагерей, не меньше. Может, Серёжа что-то и исказил в своём рассказе, но мне в него верится, т.е. верится в спонтанность его преступления - от какой-то тоски и, как говорят газеты, "немотивированной жестокости". И интересно, что он совершенно не жалеет о своей выходке, а к перспективе получить 5 лет относится спокойно, даже оптимистично. Мало того, после возвращения на волю собирается заняться "настоящим делом", т.е. воровством, а не "гробиться" дальше за баранкой. Поэтому он был очень близок к Фетисову и ночами шушукался с ним, обсуждая разные способы и методы квартирных краж и иных ограблений. А меня мучила непонятная тяга ко злу такого симпатичного и симпатизирующего мне парня. Как-то я улучил время спросить: "Серёжа, зачем тебе всё это нужно? Ведь шофером ты получаешь, наверное, 250 в месяц, неужели не хватает, что воровать нужно? Ну, вот, сколько тебе нужно для хорошей жизни?" Он подумал, прикинул: "Пожалуй, рублей 100 на день хватило бы", и остальные в камере подтвердили: "Да, наверное, сотни хватит".

Сказано было всерьёз и авторитетно, и эта экономическая самооценка воров меня поразила и одновременно помогла многое понять. Видимо, 100 рублей - цена хорошего вечера в ресторане с близкой компанией и "девочками". Именно так они тратят деньги после удачного "фарта", угощая друзей и прихлебателей. Придёт время, и они тоже смогут кормиться за счёт других, которым "пофартит" в ограблениях. 100-рублёвый же ресторанный вечер есть "приличная для человека " жизнь. Значит, три тысячи в месяц – вот запросы нынешнего рядового вора, только такие деньги могут удовлетворить "выросшие потребности" рабочего парня Серёги и дать ему иллюзию достижения достойной, счастливой жизни. Конечно, никаким трудом таких денег не добудешь, только если достичь высшей власти, где по непроверенным слухам деньги текут рекой. Реалистичней воровать, ссылаясь как раз на расхожий фетисовский тезис: коммунистам можно, а нам нельзя? Несправедливо! Одновременно удовлетворяются запросы в романтической, смелой, свободной деятельности. Наверное, постоянное общение с такими "бесстрашными и отчаянно богатыми" воровскими ребятами являлось сильнейшим соблазном для рабочего парня Серёги, раз он так легко и даже с радостью поменял свою постылую свободу на тюрьму и лагерь.

Я до сих пор ощущаю безнадежность, вспоминая симпатичного Серёжу Свиридова, который сел в Бутырку чёрт знает за что, но твёрдо знает, чего он хочет и зачем идёт в лагерь.

Пятый сокамерник - Сергей Анатольевич Тобин - стал моим антагонистом. В первый вечер он встретил меня мальчишеской глуповатой улыбкой на толстом татарского типа лице. Хотя ему только 25лет, он успел пройти два года лагерей где-то в Оренбуржье. Как и Фетисов, он вырос в центре Москвы, тоже младший балованный сын у матери (отца у него не было, да и отчества у его братьев – сестёр разные), тоже с малолетства шастал по дворовым компаниям, закончил только 5 классов для умственно неполноценных детей.

Помню рассказ: "Один раз чуть не обделался от страха, когда у соседских ребят избили до полусмерти кого-то, а на меня слух пустили. Поймали они меня, зажали и повели к избитому. Всё, думаю, убьют... Люди рядом, а кричать не могу от страха... Привели, он аж синий, глаза совсем заплыли. Спрашивают: "Он?" Тот глядел, глядел и говорит: "Нет!" – Отпустили..."

Такая жёстокая школа детства, дополненная ещё худшей школой оренбургского лагеря, где местные урки забивают москвичей, воспитала в Тобине характерное сочетание трусливой осторожности и расчётливой наглости.

После лагеря он пробовал работать, но бросил: не нравится, не по нём, и перешёл на иждивение одиноких работающих женщин - за сексуальное обслуживание, конечно. Мерзкая, на удивление паразитическая профессия, мужское проституирование, но он катался как сыр в масле и с удовольствием вспоминал те хорошие времена: "И чего, дураку, не хватало..."

В первые дни после моего прихода он пытался заинтересовать меня длинным списком своих "тёлок" – около двух десятков имён. Я старался вначале быть вежливым, но, видно, не мог достаточно тщательно скрывать отвращение при виде этого жеребячьего списка, и думаю, с его обиды началась между нами неприязнь. Да, конечно, меня снова можно упрекнуть в чистоплюйстве, да и мировая литература полна донжуанскими списками, но очень трудно сдерживать негативную оценку, когда к тебе обращают такой, например, рассказ: "Ну и ту, что этажом выше, я тоже... Не нужна она мне была, да и грязная вдобавок, но уж очень нос задирала, на улице как бы не замечала, ну и засадил я ей, только чтобы своё место, сучка, знала, в ногах у меня повалялась". И лоснится татарская его рожа от удовольствия растаптывания женского достоинства. Я говорю: татарская, имея в виду не современных татар (может, они лучше нас, да и Тобин всё время подчёркивал, что он - русский), а в смысле русских легенд о монгольском иге. Этакий мелкий хан, творящий расправу в своём гареме – подъезде. Мальчишка, сопляк, паразит, а сколько самомнения у этого подонка!

Вообще же сексуальные частые разговоры я переносил с трудом. Не только из-за безудержного хвастовства "половых гигантов", всех этих "засадил так, что через спину толкался", а из-за воинственной животности и извращённости. Большинство ворья просто не знает обычной нормальной любви, а только случки с доступными всем женщинами, если не просто с отпетыми проститутками. Их списки из десятка имён на деле сводятся к десяткам половых актов за многие годы, т.е. к скудному пайку для нормального мужчины. Даже в сравнении с семьянином–однолюбом, вроде меня, они были просто девственниками. А неистраченные силы истекали в грязь или сугубые извращения, самые разные – от всяческих способов, которые обсуждаются с упоением и страстью до муже- и скотоложества. Существование порядочных женщин отрицается, как просто физически невозможное. Все "они" – только твари низшего пошиба, созданные для удовлетворения хозяина. Вариации этого общего отношения, вроде фетисовского: "Люблю я баб, красивые они, хоть и проститутки все" - встречаются реже. Единственное исключение делается только для собственной матери, потому что здесь им не хочется доводить логику до конца.

В общем, сексуальные разговоры в камере тяжелы именно потому, что они постоянно втаптывают в грязь как раз то, чего мы здесь лишены – святое женское начало. Тюремщики нас разлучили, а ворьё постоянно пачкает дорогие воспоминания. И думаю, что дело вовсе не в неудовлетворённой половой активности (по себе знаю, что через пару месяцев организм как-то перестраивается и легко переносит ограничения, думаю, это относится не только ко мне, а может, и правда, что в еду что-то подмешивают), а в уголовных традициях.

Ещё омерзительнеё разговоры о "петушках", "гребешках", педерастах, гомосексуалистах. По этой части особенно усердствовал Фетисов, живописуя свои подвиги вроде: "Поймал я гребешка, отвёл в уголок и, конечно, засунул... Не хочет? А куда он, падла, денется? Надо было раньше думать, когда ему штаны спускали. А раз допустил, чтоб на член надели, то теперь уж не взыщи. Пришла мне охота тебя использовать – терпи... Нет, стал петушком, терпи, раньше думать надо было, никто за тебя не заступится". И действительно, слава "петушка" после первого изнасилования катится за человеком из зоны в зону. Его не допускают к общей еде, к общению, его только используют, и клеймо это снять невозможно. Иные из них сами идут дальше, становясь "гребешками" по призванию, почти перевоплощаясь в женские образы. Страшное перевоплощение, хуже Фантомаса!

В Бутырке мне приходилось только слышать многократно двух "гребешков", как они сами себя называли, Светку и Белку, когда их выводили на прогулку в соседний дворик. Кокетливо жеманными голосами они рассказывали всем желающим, как красят губы, ходят в платьях "ментам" назло, да и справили себе бюстгальтеры и очень мечтают о мальчиках, вчера так даже догола раздевались, вот "менты" бесились... А от соседей поднималось: "Хо–хо–хо, Светик. В какой хате живёте? На ночку бы к вам. А ещё лучше, уговори ментов на ночку к нам пустить, что им жалко". – "Да–да, мы хотим мальчиков"... А потом Светка начинал исполнять песни Аллы Пугачёвой: "Всё могут короли" и другие, довольно неплохо передразнивая её интонации и вызывая бурные восторги невидимых слушателей: "Давай, Светка, давай! Пустите меня, пустите!.."

Если не слышал сам, никогда б не поверил. Чего только здесь ни наслушаешься. Правда, чаще на прогулке тихо: только тихий шелест голосов у соседей, и проплывающие в небе над твоей и соседними ямами фигуры надзирателей. А то вдруг донесётся до тебя громкий спор, мгновенно перешедший в истошную, предельно озлобленную перебранку: "Ах ты козёл вонючий, п...ый, только попадись, только доедь до лагеря, из-под земли достану, на ... надену, гребешок, козёл, петух кашкарский, под землёй не скроешься, зубами загрызу..." – остервенелый клёкот, хрип в горле, страшно даже слушать, что есть такая звериная злоба на земле. И можно себе представить, что я почувствовал, когда положение моё в камере пошатнулось, и подобные угрозы я стал слышать в свой адрес от Фетисова, что изнасилование может быть даже не доведено до конца, достаточно чисто символического позорного акта. В такие моменты осознаёшь, что будешь защищать себя до конца, своего или его, что можешь даже убить человека, т.е. не человека, а вот эту злобную тварь в человеческом облике.

Но вернусь к Сергею Тобину, самому мерзкому существу, которое я встречал в Бутырке. Он был неприятен не только мне, но и другим, поэтому, когда в начале мая его увели "с вещами", все вздохнули с облегчением. В тюрьму он попал за ограбление с угрозой применения оружия, что лежит на грани с разбоем и бандитизмом. Правда, он утверждал, что у него был лишь ненастоящий пугач и потому обвинение в разбое его не может касаться: "И вообще, что я такого сделал? Ну, снял с того студента дублёнку и шапку, ну, ударил того мозгяка как следует, чтоб не вякал, но ведь живой остался, и я вот тут сижу, а ребята наши по первой травке за Ботаническим гуляют... Мне ещё суд сколько даст, да даже если три года, так сидеть ещё сколько. А за что? – жалобно скулил он. – Вот когда первый раз посадили меня в КПЗ, то мать прибежала сразу, как узнала, к окну подбежала и окликает. Мне так горько стало: вот сижу за решёткой, а дома всё осталось, что заплакал". Так он откровенничал на прогулке, стоя на скамейке в кепочке блином и вытягивая вверх шею, чтобы не пропустить проход молодой надзирательницы, либо чтобы забубнить что-нибудь приставучее, очаровывая золотым зубом, или подбегая соколом к стенке нашей ямы, чтобы заглянуть "ментовке" под юбку. И, глядя на его ещё мальчишескую, сытенькую шею, неуклюжую фигуру, я спрашивал себя, почему мне не жалко Тобина, почему я испытываю к товарищу по несчастью не сочувствие, а только гадливость?

Конечно, можно разобраться в условиях его воспитания, понять внутренние причины, по которым он стал таким, а не иным, ну и что – общение с ним от этого лучше не станет... Паразитирования и власти над одинокими женщинами ему было мало, хотелось большей власти и денег, наверное, той сотни в день, что не хватает всем уголовникам. Потом пошли приставания к робким жильцам: "Жил в нашем доме один еврейчик– инженер, так я ему никогда спуску не давал, всегда дорогу перегораживал. А он скулит, отступает, знает, собака, что иначе..." Ну, а потом попытка грабежа – разбоя...

Вспоминаю его и к горлу подкатывает тошнота. И хотел бы быть объективнее, отметить положительные черты, но не могу, не нахожу. Был он жалостлив к себе, почти сентиментален в воспоминаниях. Вот, любил чистить свою одежду и прилизывать волосы и физиономию, но всё равно оставлял по себе впечатление чего-то маслянистого и нечистого. А чего стоит его вызывающая привычка оглушительно громко пердеть, даже за столом, при этом глупо над всеми похихикивая. Ведь в отличие от строгого запрета пользоваться унитазом, если кто-то в камере ест, на газы правил нет... Лакейское прихорашивание, трусливая борьба за господство, антисемитизм и полная бессовестность – всё это напоминало мне в Тобине чёткий фашистский тип.

Впервые в жизни я видел человека, которого без колебания определял как фашиста по привычкам и даже по убеждениям (хотя внешне он не отличался от советских уголовников). Вот такими они, наверное, и приходили в 41-м году в Россию и иные страны. Кстати, фашизм, оказывается, не так уж мёртв и на русской почве. Борис пересказал мне, что недавно судили группу молодёжи, объявившую себя фашистской по убеждениям. Они с вызовом пользовались фашистскими приветствиями, символами и лозунгами борьбы с коммунистами. На суде продолжали держаться групповой дисциплины, а после вопроса судьи спрашивали у своего главаря: "Мой фюрер, надо ли мне отвечать на вопрос этого?"

Рассказ Бориса выглядел вздорным слухом, но в этом мире ему веришь легко, потому что реально видишь перед собой все составляющие фашизма, которому не хватало только фашистской символики. Да и та могла легко пристать к любому из моих "героев". Валентин Егоров с удовольствием рассказывал, как ему на киномассовке довелось играть немецкого охранника в концлагере, но это было лишь симптоматическим совпадением. А вот когда Сергей Тобин на прогулке проиграл с идиотской улыбкой сцену добития раненых "жидов": рука пистолетом и в затылок лежачим - пах, пах... это уже не казалось случайным или смешным.

Кстати, именно со спора, можно ли стрелять в детей и началось наше открытое столкновение. За обедом, кажется, я заикнулся, что есть такие действия, заставить делать которые человека невозможно никакими силами, например, убивать детей я не буду. Разговор был спокойным и мне непонятно, почему Тобин вдруг взъелся: "Как это не будешь? Прикажут и сделаешь... Ишь ты, выискался, не сделает он – всё сделаешь, когда по-настоящему за тебя возьмутся". Заело и меня: "Ты, может, и будешь убивать, кого прикажут, а я вот лучше сам сдохну, но в детей стрелять не буду!"

Завёлся общий спор. Кто-то упомянул про армейскую дисциплину, я привёл в пример услышанную когда-то историю про остановку советских танков на будапештском мосту в ноябре 1957года перед венгерскими матерями с детьми. Водитель головного танка отказался выполнять приказ и давить детей. Тогда командир колонны расстрелял его на виду у всех, сам сел за рычаги и, конечно, смял "препятствия". Но Тобин этого не услышал. Наш спор быстро стал злобной односторонней бранью, и улыбчивый придурок Тобин вдруг превратился в орангутанга, у которого чесались руки поставить на место (а может, к стенке) интеллигента (а может, еврейчика, потому что к этому времени он стал подозревать во мне еврейский дух). Вмешались Борис и остальные, ссора была затушена, но отношения были испорчены открыто и с каждым днём ухудшались. Может, в детстве ему пришлось, подчиняясь чужой воле, стать палачом и с тех пор он уверен, что иначе как палачествовать и подчиняться жить невозможно. Мои же возражения, видно, колебали эти убеждения, потому-то он и взъелся. Наверное, тобиновская психология не является определяющей для лагерников. Сергей Свиридов – совсем иной, испытывает уважение к "независимым мужикам", да и к остальным людям, хоть и собирается их обворовывать (наверное, не "людей", а начальство). Однако много и Тобиных, и встреча с ними в общей камере и столкновения неизбежны.

Так и в моём случае. Прошло немного времени моего пребывания в камере 322, заявок на превосходство я не делал ни в материальном смысле (передач и денег не было), ни в смысле силы и "духовитости", т.е. наглости, и Тобин (а втихую, может, и Фетисов) решил постепенно прибрать меня к рукам, превратить в подчинённого. Для Тобина это было психологической потребностью, для Фетисова, скорее, развлечение и тренировка своих способностей к игре на нервах и установлению власти. Начали они с навязывания мне роли "шныря", т.е. уборщика по должности, взамен социально близкого им Васька. В свои дежурные дни сначала я убирал, как это делал в 252-й, не обращая внимания на то, что остальные свои обязанности предоставили Ваську, но потом, увидев, что он как бы недоволен, стал игнорировать свои дежурства. Я даже растерялся, когда в одно прекрасное утро Фетисов завёл разговор, почему это я не убираюсь, может, считаю уборку "за падло" (недостойное, подлое занятие), так совсем зря, тем более что у Василька сейчас "ножка болит" (в это время Бучуев как раз делал себе очередную "мастырку" на ноге до распухания и беспрерывно просил врачей и лекарств, хотя при желании двигался вполне легко). Когда я справился с удивлением, то пообещал убраться тут же, но почему такое требование обращено только ко мне одному, давайте убираться все по очереди, как это делается в других камерах. В ответ получил: "Ты за других не отвечай, это их дело, а говори лишь за себя". – "Хорошо, я буду убираться, но только в свою очередь", - упёрся я. Неожиданно моё условие поддержал Борис и таким образом, наверное, расстроил первоначальное намерение Фетисова. Отныне Васе было запрещено убирать за всех и восстановлен принцип очерёдности. С особым трудом давалось это действо Тобину, может, он в жизни никогда не держал тряпки. Вместо шкоды мне выиграл Вася да и я сам, потому что лучше убирать в черёд, чем стыдиться своего вынужденного паразитизма.

Однако скоро последовало столкновение по гораздо более серьёзному поводу. Принесли квитанции на ларёк. На моём счету осталось 17 руб. – если тратить по два рубля, то до суда могло бы хватить на 1кг сахара и 4кг белого хлеба в месяц. Так я и сделал, сунув свою квитанцию в общую кучу. Однако, вернувшись с Борисом после прогулки, натолкнулся на обвинение Тобина: "У тебя, оказывается, деньги есть, так почему ты не выписываешь, как все, полной нормы?" – "Я же говорил всем, что буду есть только хозяйскую пайку, что от денег и передач сам отказался, а эти деньги – последние, до лагеря и потому не могу я тратить их до конца". Объяснения не помогают. Фетисов возбуждённо бегает. Даже мудрый Борис, сначала попробовав их утихомирить ("Чего шуметь, ведь человек отказывался, мы же сами его заставили и никакого ларька не требовали"), и, поняв, что грузинского благородства здесь пронять никого не может, уступил: "Выпиши, Витя, ларёк по норме, а потом напиши письмо жене, чтобы выслала деньги. Так лучше будет, правда!"

Мое решение было однозначно: "Нет, я писать жене не буду, за кормёжку до сих пор спасибо, ларёк я сейчас выпишу полностью для вас, а есть буду только хозяйское, отдельно". Но Тобина снова заело: "Отдельно? Тебе, падла, покажут отдельно. К столу не подпустят, даже нож для хлеба не тронешь, на уши поставят, тебе дадут отдельно..." Все его утихомиривали, а когда я выписал ларёк почти на десятку, прибавив колбасу, сыр, конфеты, Борис при общем молчании заставил переписать квитанцию в третий раз на 3,5-рублёвую норму (2кг хлеба, 1кг сахара, 0,5кг масла), ибо обычно эти продукты все и выписывали, дополняя до пятёрки табаком, сигаретами и пр.

Спор утих, но меня от него продолжало трясти. Опять мне впихивают еду в глотку, но теперь не тюрьма, а сокамерники. Опять на меня давят, чтобы подчинился и был как все, а мне хотелось крикнуть, как раньше Валету: "Не привык подчиняться – ни партии, ни ворью!" Но утерпел.

Обедать отказался – вправду не хотелось, потом мелькнула и тут же окрепла мысль применить голодовку, но теперь с требованием к камере. Мой обед в мисках перекочевал в телевизор спокойно – мало ли почему человек оставляет его до ужина. Однако свой ужин я сразу разбросал по остальным мискам, и эта акция стала уже информацией к размышлению. Спать я улёгся, заявив, что решил поголодать, а мой обед можно съесть или вылить, как угодно. Думаю, что им хотелось вылить мне его на голову, но кушать-то хочется, и ночью Васёк с Тобиным всё съели. Не знаю, что они там ночью решали, но когда на завтрак я попытался снова разбросать свою порцию, Борис возмутился: "Разве не видно, что человек решил отдавать то, что взял раньше. Как хотите, но я не могу так". Снова полилась ругань в мой адрес от Тобина: "И чего с ним нянчиться? Он, наверное, на ментов работает". Я молчал и только после завтрака объяснил: мне надо, чтобы никто не вмешивался, как и что я буду есть: перейду на хозяйское или буду голодать". Ответное молчание подытожил Фетисов: "Я согласен". Обедал я уже обычным образом, тем самым, покончив со своей второй и тоже успешной голодовкой.

А к вечеру принесли ларёк, на меня тоже. Не слушая моих возражений, Борис отделил полученное на меня: делай с ним, что хочешь, хоть выбрасывай. Тобин тут же: "Ребята, Григорьич, зачем выбрасывать, если хотите, я сам всё сожру, запросто", Его заткнули, но пришлось и мне идти на попятный, пока не кончатся ларьковые продукты. А через неделю, когда в "телевизоре" было уже пустовато, Тобин от имени камеры спросил: "Так будешь ты выписывать в следующий раз полную норму или нет?" и получил моё "нет". Утром Бучуев готовил бутерброды и сахар на одного меньше. Зато я стал материально независимым.

Сейчас эти ссоры кажутся мне такой мелочью, за себя стыдно, а тогда они были главными переживаниями взрослых людей. Можно подумать, что я только "капризничал", нет, я понимал, что меня обязательно заставили бы платить унижением и покорностью за участие в дополнительном питании. Это было видно по разговорам Тобина с Фетисовым: хотя "на спецу" всегда камеры жили семьями, общим столом, но и терпеть нахлебника долго тоже нет резона, "на общаке" таких быстро выбрасывают. Просто они выжидали скорого ухода Бориса, которого и уважали (он и вправду имел опыт общения с ворами), и ценили (имея несколько квитанций, он зачастую получал двойную норму продуктов). Так что мне и сейчас думается, что добивался я независимости правильно.

С Тобиным теперь я совсем не разговаривал, а он пользовался любыми поводами, чтобы досадить и вывести из себя. Он стал вторым изданием Валета, только ещё примитивнее и злее. Ожидание будущего столкновения угнетало страхом, хотя я старался не бояться. И всё равно, как будто находишься в одной клетке с кошкой, которая не сразу, но всё же опознает в тебе мышь, свою привычную жертву (евреев, интеллигентов, которых бил и грабил). Чем дальше, тем труднее Тобину было сдерживать себя в рамках камерных приличий и опасений реакции остальных, особенно Бориса, тем соблазнительнее ему было перейти к нападению, к драке. Проходя мимо меня за книгой, он теперь непременно поигрывал мускулами и, как бы тренируясь, наносил удары по воздуху. Сквозь сон мне пришлось один раз услышать приглушённый спор, где на слова Свиридова: "А мне он всё же нравится, мент никогда так держаться не будет", Тобин ответствовал: "Ну, как хотите, а я его всё равно зажму. Я таких видел... Пусть даже мне потом плохо от ментов будет, а прижму как надо".

Однако эти угрозы так и остались словами, потому что Борис и Свиридов сочувствовали мне, да и Фетисов с Бучуевым держали внешний нейтралитет. Тобин не дождался ухода Бориса и Свиридова, ушёл первым. После его и Свиридова ухода баланс сил для меня не изменился, но воздух в камере очистился как нравственно, так и физически.

Одна из последних ловушек Фетисова–Тобина, в которую я попал, была расследование ими моего скрытого еврейства. Думаю, что шовинизм и антисемитизм этим людям свойственен не больше, чем любому из свободных обывателей. Правда, расхожие фразы: "мы их (негров, азиатов...) кормим " или "нацмены спекулируют, а русские живут хуже всех", или про "еврейское засилье" - звучат в устах уголовников ещё смешнее. Наученный спорами в 252-й камере, я старался держаться подальше от национальных тем. Но когда ко мне обращались впрямую, то удержаться было трудно. Особенно, если спрашивал Борис. Но, ввязываясь в интересный и уважительный разговор с Борисом, я часто оказывался в ожесточённой перебранке с Фетисовым и Тобиным. И хотя я тут же умолкал, но уже выданные мною возражения против русского шовинизма или в защиту евреев оставались в их спорах и как бы поддерживали их раздражение и подозрения: "А может, у тебя всё же есть родственники евреи?" Наконец, когда меня однажды допекли такими идиотскими вопросами, я устало согласился: "Да чёрт с вами, хотите считать меня евреем, считайте. Хоть горшком. Я и в школе, когда дразнили "французом" или "жидом", не отказывался. И сейчас не буду".

Помню, что в школе такое объяснение было принято правильно: как насмешка. Но Тобин аж залоснился в довольстве от такого "неожиданного успеха": сам признался в еврействе! Он даже чуть подобрел и успокоился, как будто я признал своё приниженное положение, сам согласился назвать себя "еврейчиком", т.е. человеком, которого Тобину следует только "прижимать " и грабить. Но, понятно, ему быстро пришлось разочароваться в своём "успехе".

Пришло время очередного ларька, Тобин снова стал ко мне притворно ласковым, выпрашивая купить "хотя бы "Беломору" для ребят". Я легко пошёл на это, решив кардинально разделаться со своими деньгами, чтобы они больше никого не раздражали (Тобин от чужих денег шалел, как акула от запаха крови). Поэтому 10руб. я перевёл домой Тёме (в мае дни рождения Гали и Лили), оставил рубль на всякий случай, а на остальные купил папиросы для сокамерников - не для Тобина, конечно, а в благодарность за былое.

Последнее и очень резкое столкновение с Тобиным случилось сразу после ларька с "Беломором", когда он неожиданно согнал меня со своей шконки (у меня же своего места не было): "Садись, где хочешь, но только не на моей". Не подчиниться хотя бы из уважения к личной собственности я не мог, но и сдерживать своё негодование не мог тоже и уже без всяких тормозов выказал своё отношение к этому подонку. Он даже заткнулся против обыкновения и только через пару часов (типичный период осмысления) перед отбоем начал грозить дракой. Мне ничего не оставалось, как пойти навстречу: "Ну, давай, сволочь, попробуй, ударь!" Думаю, если бы не Борис, драка была неизбежной. Хватит с меня той детской ошибки.

Моё общение с камерой 322 сходило на нет. И тем большее значение стали приобретать книжки. Чем больше молчишь с людьми, тем больше общаешься с настоящими людьми в книгах, в настоящей литературе, и такие книги были в тюремной библиотеке. В этом я сам убедился (Приложение 2.3).

События в камере 322.

Итак, камера 322 оказалась "блатной" (так её называли сами надзиратели), а мой переход к уголовникам–рецидивистам следовало понимать лишь как следующую ступень тюремного воспитания, а может быть, следовательского давления. Сколько их ещё впереди и гораздо более тяжёлых этапов? Позже, на одном из допросов–бесед, на мой упрёк в оказании давления мне резонно ответили: "На Вас давят? Вы ещё не знаете, что такое давление по-настоящему!" Что имелось в виду? Лагерная расправа? Смертная статья? В общем, в тюрьме сам факт давления как-то не подвергался сомнению, и если я спорил об этом, то лишь доказывая, что применять его ко мне не нужно: на компромиссы я и сам готов пойти, а на предательство не пойду ни при каких условиях. А "они" не верили. Получилось в конце концов по-моему, хотя значительное количество лжи "они" из меня всё же выдавили. Значит, не зря старались.

Переводить меня на следующие ступени антимира оказалось не нужно, и, честно говоря, я не жалею, что не увидел этапы, пересылки, лагери, всех сортов стукачей и уголовников. Мне достаточно было рассказов о порядках в разных зонах, я каждый раз примерял их к себе, многократно решал, как бы вёл себя в том или ином лагере, вступал в переживания борьбы за свою "мужицкую" независимость. Это были очень реальные прикидки, потому что люди рядом были прямо оттуда и надо было строить с ними отношения прямо здесь, а путешествие в лагерь казалось совершенной неизбежностью (на "химию" надежды были исчезающе малы).

Растущий личный опыт показывал, что построить правильно свою линию жизни можно, хотя и трудно, что и в камере можно находить себе союзников и противостоять беспределу ублюдков.

Симпатию ко мне со стороны Бориса понять не трудно, а приязнь Серёжи Свиридова – сложнее. Наверное, он оставался в душе работягой, хотя и оттолкнулся от нормальной жизни из-за её размеренной скуки, а жил ещё неизвращённым добрым чувством. Похоже, на него действовало не обаяние моей политической статьи, а совместная разминка на яростном апрельском солнце, когда, воспользовавшись предложением надзирателя, я азартно рубил ещё крепкий лёд лёгким и плохо обструганным скребком и сбил руки до крови, а Борис и Серёжа не зло смеялись над моим упоением.

Нет, жить можно, ибо не все здешние жители были антилюдьми вроде Тобина. Как на воле, так и здесь - люди разные, в полосочку (вернее, здесь в клеточку). Просто зла и опасностей здесь больше, а хороших людей меньше, вот и всё. Выжить можно, но о хорошей осмысленной жизни и работе мечтать не приходится.


Весь апрель я был в камере без места, а из моих жалоб ничего не вышло. На первом же шмоне камеры чрезвычайно тщательно обыскали мои вещи и изъяли практически все бумаги. Наверное, по сигналам ещё Егорова. Естественно, я стал писать жалобы на это изъятие и заодно, что лишили шконки переводом в камеру 322, они оставались без ответа. Однако после того как написал прокурору по надзору, меня вызвал в следовательский корпус уже знакомый капитан–оперативник. После всегда приятной прогулки по общаковскому длинному светлому коридору руки за спину, не менее приятно было видеть обыкновенный московский дворик с детьми и бабушками за окном капитанского кабинета. Думаю, этот вид был даже главным завоеванием и ценностью моего вызова к гражданину капитану. Он объяснил, что подследственным ничего писать нельзя, кроме заявлений или выписок по делу, поэтому мои записки (с воспоминаниями о детстве и о последующих поисках собственной веры, с попытками философского самоформулирования, набросками диафильмовских сценариев, итоговой статьи о прогнозировании потребности оборудования - предметом моей службы последних лет, с конспектами прочитанных книг) изъяты обоснованно. Я спорил с гражданином капитаном, ссылаясь на вывешенную в камере инструкцию по режиму. Там сказано, что заключённый имеет право держать при себе записи по своему делу, но не сказано, что не имеет права делать иные записи. Я упирал на то, что расширительное толкование законов и инструкций запрещается, а его ссылки на какие-то тайные инструкции отвергал и т.д. Чувствовалось, что капитан не может противостоять моим аргументам, но в его руках была сила, и я сам не верил в своё красноречие. Поэтому одновременно я просто просил, объясняя, что без писанины мне трудно существовать и разбираться в себе, а без краткой записи и обдумывания содержания просто бессмысленно читать книги, запрет на такую запись равносилен для меня запрету на чтение. И вдобавок жаловался, что сплю на полу, хотя в других камерах есть свободные места. И снова упирал на нарушение моих очевидных прав, на запрет доставлять заключённым физические страдания и т.п.

Однако итоги беседы оказались для меня скудными: вернули только копии заявлений и записи содержания книг (чтобы при ещё более тщательном личном обыске летом отнять их окончательно). Что же касается спального места, то изолятор сейчас, к сожалению, переполнен, потому придётся ждать, когда кто-нибудь из ждущих суда уйдёт: "Ведь в вашей камере есть такие?" - "Почему меня перевели из полупустой камеры в переполненную?"- "На это у нас есть причины, о которых мы не можем Вам говорить. Ведь и Вы не всё говорите следствию, вот и мы такие", - осторожно намекнул мой благодетель. "Впрочем, - добавил он, - если желаете, можно перевести Вас в общую камеру". Я не желал, хотя и постарался сохранить равнодушное лицо. Если камеру "спеца" можно сравнить с плацкартным вагоном, то "общак" – скорее с вокзальным залом ожидания. Перспектива долгой жизни в беспрерывной вокзальной суете меня не радовала. Лучше я выжду, тем более что вопрос о шконке – не самое главное, не стоит моих нервов и жалоб, разрешится сам собой. Так оно и вышло.


В середине апреля меня вызвал Бурцев. Первый раз после февраля. Мне так и хочется написать: встреча с милым Бурцевым, с Юрием Антоновичем, а на самом деле со всем прежним, милым миром, в нём сосредоточенным. И если я испытывал обиду, то скорее за долгую разлуку.

-А я уже перестал и ожидать Вас, - мои первые слова в кабинете.
-Всё дела не позволяют, - ответил он спокойно и уже потом, как бы заразившись моей лучезарностью, дружелюбно попрекнул: - Что же Вы пишите, что я угрожал Вашей жене?
-А разве не Вы говорили, что с работы ей придётся уйти?
-Это если она будет заниматься деятельностью вроде Вашей. Да, мы её беречь от наказания не будем. Но при чём тут…

Содержание дальнейшего разговора помню плохо, но, кажется, речь шла об экономических сборниках, о ЗЭСах. Моё тождество с К. Буржуадемовым утверждалось уже как непреложный факт, который остаётся только доказать юридически, документально, что и будет обязательно сделано. Я не возражал, но и участвовать в этой "творческой работе" желания не изъявлял, от показаний и подписи снова отказался. Самое главное Бурцев сказал под конец, что он собирается встретиться с "Вашей женой, если желаете, то можете написать письмо. Так и быть передам".

Писал я про ерунду, что беспокоюсь о них, помню и боюсь за каждого, просил у Лили прощения за отказ от передач, просил помочь отцу в весенних работах на даче, поздравлял заранее Галю с днём рождения. Писал и глупо надеялся, что, может, получу вскорости ответ от самой Лили. Не надеяться на это было выше моих сил. Ведь почти три месяца я существую без всяких известий о доме. И каких месяцев!


Кстати о письмах. В камере ещё был мир, когда Фетисов объявил, что скоро у него будет то ли встреча с адвокатом ("своим в доску"), то ли очная со свидетелем, и потому кто желает передать письмо на волю, пусть пишет - "передать мне ничего не стоит, и не такое можем". Вернувшись раз с прогулки, я застал камеру пишущей: Свиридов, Тобин, сам Фетисов сочиняли послания. Соблазнился, конечно, и я. Полночи писал, подробно и обо всём. Толстый мой конверт был запрятан вместе с остальными до вызова Сашка, но вызова всё не было. Куцее письмо через следователя не отменило моего желания переслать Лиле полное, вольное.

Наконец, 30 апреля Фетисова вызвали "слегка" и наши письма уплыли. "Да не волнуйтесь вы, - улыбался Сашок, - всё о,кей будет, только, если меня менты вот сейчас не обшмонают. Но ведь вы ничего такого не написали? Я говорил..." (Конечно, потом оказалось, что вольные письма как раз для "такого": Свиридов просил кого-то поколотить, а Тобин просил кого-то "поучить", чтобы давал нужные показания...)

Вернулся Сашок со свидания сытый, ублажённый, с чаем, но чуть смущённый и молчаливый. На прямые вопросы отвечал с досадой: "Да ушли Ваши письмо, всё в порядке. Чего пристали, в порядке, говорю. Вот только распечатывать их пришлось..." – и какая-то двусмысленность и неопределённость была в его уклончивых словах, что стало ясно: ничего не в порядке. Однако камера к нему не приставала, настолько Сашок был вне сомнения. Я же был исключением. Потом-то я твёрдо убедился, что наши письма были переданы прямо оперативникам, за что они и расплатились с ним чаем. А растерянность Фетисова перед нами объясняется, видимо, тем, что сначала он надеялся, что письма просмотрят и отправят всё же по адресам, а оказалось, что посылать их, конечно, не будут. И в голове его засвербело: "А вдруг всё вскроется?"

Но это позже, а в тот момент я убедил себя, что Лиля получит мои объяснения и станет ей легче. Тем более что наполнен в те дни я был совсем иным. Перед праздником меня снова вызвал Бурцев и отдал на прочтение письмо от Лили. Читал я его много раз, жадно – ведь отдавать надо, впитывая каждую строчку, и не мог насытиться. Так стосковался я по её словам, что казались они мне слаще воды после четырёхдневной сухой голодовки. Читал процеженные через бурцевскую цензуру родные строчки о детках, что помнят, об успехах Гали и Тёмы, что живут даже как будто нормально. Со стыдом читал просьбы не отказываться от передач и адвоката – не мог я это сделать. То был самый счастливый мой день в Бутырках, включая даже хмурое и опустошённое освобождение.

Глупая улыбка на морде и влажные глаза – я, наверное, даже надоел Юрию Антоновичу своим перечитыванием, похоже, он тоже расстроился. Во всяком случае, простился со мной по-доброму. Даже придя в камеру и лёжа на свободной верхней шконке, я никак не мог согнать счастливую улыбку, твердя про себя отдельные строчки. И каждый, кто вышагивал мимо меня взад-вперёд, упирался в мою радость недоумёнными глазами: "Ну и ну, просто растёкся сегодня"...

Но судьбе захотелось поднести в это день второй, почти равноценный подарок. Через час после возвращения я услышал за окном Валерин голос, вызывающий: "Сокирко! Витя!". Его перевели в камеру на нашем крыле, а поскольку он уже знал о нашем аресте и догадывался, что меня держат "на спецу", то и попытался дозваться. Для меня его голос за окном был потрясением. Переговоры камер через окна я слышал чуть ли не каждый день после отбоя и особенно среди кавказцев (много их было в Бутырке – может, и правда, что после ужесточения приговоров в Грузии тамошние воры перебрались в Москву), но почему-то не предполагал, что такое общение возможно для меня и даже не делал никаких попыток связи. Тут же я просто заорал, не успев добежать до решётки, "Да-да, я здесь, Валера! Это ты, Абрамкин?" И когда получил подтверждение, то взахлёб стал рассказывать о своём визите к Бурцеву, про письмо от Лили, привет от Бориса Пруидзе, а главное, содержание незадолго до того полученной от Саши Лавута записки, адресованной как раз Валерию. Саша был арестован совсем недавно, сидел напротив меня на другой стороне и, наверное, в общем боксе, куда нас по вечерам заводили во время простукивания решёток и шконок (от поломок и побегов?), он увидел на стене номер камеры, подписанный мною под кем-то нарисованным словом "Поиски".

Едва я только успел всё прокричать, как волчок–глазок камеры завертелся, в кормушку закричали: "Слезь с окна!", а после того как дверь распахнулась: "Вот этот самый!" Время для переговоров было, конечно, неудачное, дневное, и орал я слишком громко, вот меня и засекли. "Что, в карцер захотел? Это мы можем..." Я пытался делать вид, что ничего не случилось и даже не было, но виноватости скрыть не мог. Корпусной был хороший и в конце концов удалился, пообещав, что в следующий раз он меня не пожалеет: понятно? Мне было понятно и я был благодарен.

На следующее утро Валера сообщил, что его вчера тоже "дёрнули" к Бурцеву (он вполне освоил бутырский диалект), впервые за два с лишним месяца, что Юра Гримм сидел, наверное, рядом, но потом его перевели куда-то (оказалось, "на общак"). Даже о прочитанных книгах поговорили. Я советовал ему Маркса-Энгельса и серию "Философское наследие", а он мне жаловался, что Канта и "Науки логики" там всё равно нет, зато он добился, чтоб библиотека завела Уголовно-процессуальный кодекс и его теперь можно выписать.

Такие разговоры у нас стали регулярными, раз в день-два. С оглядкой, конечно, осторожно и очень ненадолго можно было "вылезти на решку" и вызвать на крик близкого человека. Одиночества не стало. Но уже в начале мая Валера сообщил, что начал голодовку, требуя перевода в другую камеру, потому что создалась провокационная обстановка. "Значит, попал под пресс", - качали головами мои сокамерники, а у меня сжималось сердце: не только надо мной висели угрозы от уголовников, а ведь для Валеры отношения с архипелагом ещё важнее, чем для меня.

В тот же день его перевели и наша связь прервалась…

Лиля

2апреля.

Сегодня я опять себя плохо вела – опустилась до мелочной мести. Наш Володя не отпустил меня на вторник, ссылаясь, что вторник - общеобязательный день. Сегодня он не отпустил на четверг, ссылаясь, что может быть собрание из-за очередного нарушения дисциплины, и отложил своё разрешение до вечера. Вечером он отказал без причины. Когда я спросила про пятницу, он: "Посмотрим". Но потом я всё же вернулась и спросила, будет ли он меня вообще отпускать, и получила ответ: "В настоящее время не имею возможности отпускать. Ты сама должна понимать". Тут бы мне повернуться да уйти, а я упрекнула его: "Зачем же сочинять про собрание?" Он мне что-то невразумительное... Потом у меня долго–долго всё дрожало, я оказалась не на высоте. Как мне подняться, чтобы следующий удар судьбы встретить легко, посмеиваясь? Следующим, наверное, будет снятие с гибкого графика. Стоит посмотреть мои карточки, как они найдут сколько угодно огрехов. Правда, уже неделю я высиживаю все положенные часы, но в сегодняшнюю среду хочу записать, что пришла в 12.30. Пока Володя не ужесточит или вообще не снимет с дежурства, 2-3 часа я буду урывать. Да ещё у меня есть возможность уходить в нашу библиотеку. Завтра я так и сделаю. Съезжу с утра, заберу часть материалов и уйду в библиотеку. Сейчас вроде охранники не смотрят, что мы носим через переход в библиотеку, а главное, это не служебные материалы. А в общем, ещё много надо сделать, чтобы мне стало невмоготу. Если сегодняшний урок не пойдёт мне впрок, то значит, я не мудрею, а это очень обидно. Хочу быть мудрой и великодушной. Надо было простить Володе его слабость – не мог человек решиться сказать про навязанные строгости ко мне, стыдился. Хорошо ведь, когда у человека совесть не задавлена.

Всё, засыпаю, времени уже немало...

4 апреля.

Только что ушёл Лёня П. Читал о тебе, высказывал своё и общее уважение. Оставил 50руб. – от "народа". Я отказывалась, но не очень долго, т.к. знаю закомплексованность нашего "народа" – поняли б они мой отказ только как гордыню. Лёня читал твоё "Прошение", всё время вступая со мной в разговор - спор, но очень мягко. Нового я ничего не услышала. Для него было откровением, что в 2-х страничном представлении тебя для "Альтернатив" сказано, что споры – твоя стихия.

Отговорила Тёмку ехать на Пасху в Пушкино, ссылаясь на доводы Лены, что там "всё просвечивается". К тому же о.Александр, как и в прошлом году, может пасхальную службу не вести.

6 апреля.

Лена заезжала ко мне на работу, привезла дрожжи и подарки детям. Раньше она дала рецепт куличей Прасковьи И., и в пасхальную ночь я их пекла. Ничего получилось.

В пятничную ночь легла только в пять утра, потому что обнаружила в разных закладках статьи Гр. Сол. о тебе разные ошибки. Пока не выправила, не легла.

На собрании в Тёмкиной школе решались бесчисленные вопросы "последнего звонка", выпускного вечера и пр. У всех поручения. Я взялась 7раз (на 7 экзаменов) доставить с рынка цветы.

Потом поехала к Люде И. – у неё от ремонта остались обои. А я твёрдо решила сменить обои летом. У Люды после ремонта красиво и уютно. За время ремонта она разучилась рано ложиться спать, но сейчас не нарадуется и хочется ей поддерживать чистоту. Ребята здоровы. Она молодая и красивая. Готовила угощения на воскресенье и научила меня делать куличи в кружках. Славные такие кулишки получились.

У религиозников ещё одного взяли – Виктора Капитанчука. Шантажировали родных, мол, отпустим, пусть покается. Разговор с Людой для меня тяжеловат, т.к. всё время перекидывался на тюремные порядки...

Люда сказала, что совсем некогда отчаиваться: только соберёшься - идут на пятой минуте то один, то другой. Действительно, дети, как якоря в бурю, создают устойчивость.

Женя написал на книгу С.А. рецензию и дал мне на чтение и решение, можно ли в таком виде отдать или надо исправлять. Доклад Жени ты, наверняка, помнишь. Рецензия мягче, но упрёков в "плоскостности" много. И не знаю я, нужна ли эта рецензия С.А., сможет ли он ею как-то воспользоваться, идёт ли в нём усложнительная работа – ведь возраст немалый. С другой стороны, он переписывался с Любарским, с тобой. Но вы оба "его люди", а теоретики, вроде Жени, тянут его в глубины, куда ему, может, и не хочется. Тебе б такая статья – солярка в огонь, а для него, может, ушат холодной воды. Что же мне делать? Женя писал статью долго, оформлял тщательно. Наверное, я всё же попрошу разрешения дать её на почтение С. и Люде, как промежуточным звеньям, хотя Людина реакция будет, возможно, похлеще моей.

Ещё в тот вечер пришла телеграмма от Аси ей звонить. Оказывается, Некипелову уже нужен адвокат, а в списке, данном С.В., есть фамилия и нашего. Ася просит посодействовать. Я пообещала, хотя и сказала, что мне это жутко трудно. Договорились, что она пошлёт тебе деньги, потому что мои 15 от тебя вернулись. Жуть, да и только. Особенно сейчас, когда я прочла письмо от Валеры, который использует деньги на полную катушку и просит ещё. Письмо Валеры подействовало успокоительно, мне стало отчётливо ясно, что тебе там неплохо, если уж Валера приспособился так хорошо. Разве что мешают динамик и допросы.

Катя была у нас вечером. Я показывала "Литву", "Космач" и "Львов". "Львов", как всегда, нравится больше.

Вечерние гости начались в 5часов. Привели мужчину и женщину. Мужчина интересовался работами, а женщина для меня – бесценная помощница. Юра К. так ничего не написал. Лёша сочувственно говорил, что ему тоже нужно писать, а ничего не получается. В этот вечер мне показали №8 и рассказали, что в Тамиздате уже есть №1["Поиски"]. А ещё первый том наших дневников размножился на 5, и все тома влезли в плёнку, а я закончила письменные дела. Правда, следующий этап будет длительным, т.к. заниматься можно только по часу полтора в день... В большом количестве появилась статья Померанца о тебе. Все хвалят её.

Приходили Л. Они Нину замуж выдают.

Пасхальное утро началось с уборки, что очень огорчило Галю: "Почему раньше было весело?" Потом она плакала, а я расспрашивала, что с ней: "Ты сама должна понимать". – "Не понимаю, скажи..." Она стала говорить, что я мало занимаюсь детками, что они растут непослушными, что я вообще мало дома бываю. Но, наверное, это не основная причина её слёз. Поплакав, она продолжала грустить и не хотела убирать. Грусть её прервал приход Тани с Леночкой и Витей. Галя стала Леночке играть на пианино, читать (видно, ей и вправду деток не хватало).

8 апреля.

Двенадцатый час ночи. Недавно ушла Соня, не дождалась Глеба. У него сегодня был допрос. Я просила его узнать у Бурцева о моём письме, а потом зайти рассказать.

9 апреля.

Глеб пришёл и прервал моё писание. Соня увидела его в метро и вернулась вместе с ним. Удивляюсь, почему я так мало запомнила из его рассказов. Бурцев заявил, что моего письма не получал, поэтому было решено, что я поеду вручать его лично. Мне было велено никаких протоколов, даже первой страницы, не подписывать. Про Валеру Бурцев говорил, что тот относится плохо к советской власти, к коммунистам. У Глеба создалось впечатление, что круг интересов Бурцева – только "Поиски". Бурцеву удалось напасть на №6, и перед Глебом вызывали этого парня. Интересным был его ответ на вопрос: "Откуда у Вас взялся 6-й номер? (на вопрос: кто Вам его дал? - последовал отказ отвечать) - "Он у меня взялся по моей личной инициативе, т.к. я этого хотел". Сегодня вызывали жену того парня и Костю с твоей шабашки. Ещё фраза из Глебова рассказа, сказанная Бурцевым про тебя: "Всё равно бы сел, лучше сейчас".

Глеб 5 часов говорил с хозяйкой "Zeit", много про тебя (как только хватило терпения у вашего друга?). Его спрашивали: "Не по лжи" – это значит "не врать" и что?" Где им знать наши проблемы…

10апреля.

Была на дне рождения у М.И. У неё этот год тяжёл: три смерти друзей и три ареста. И надо было её повеселить, да нет почему-то сил.

Забавно, но у меня почти сразу после твоего ареста стала болеть пятка, как будто твоя боль не ушла с тобой, а переместилась в меня…

Вчера и сегодня хорошие рабочие дни. После копания в кассетах для научной работы я с таким удовольствием писала решения. Ещё бы сделать международный поиск! Но его пока можно отложить.

В 4 часа побежала в кино в Тёмкин клуб. Шёл фильм А.Курасавы "Расемон". Одно и тоже событие глазами трёх участников и одного зрителя. Сколько правд… Ольга Г. была с дочкой. Расспрашивать про тебя не решились и в гости, похоже, не придут больше.

14 апреля.

Вот и ещё одно воскресенье прошло. Показывала "Калининград", "Огонь Баку" и половину "Алтая". Было очень оживлённо, хотя только двое новых зрителей.

Забегал Глеб. Попил чай, послушал мой рассказ про визит к Бурцеву и убежал.

Я позвонила Бурцеву утром в среду, надеясь, что сразу и поеду, но он предложил четверг 10 до 17. Четверг так четверг, Сообщил, что пришло моё письмо ему и тебе, но письмо тебе надо переписать. Последнее он сказал уже после того, как я порадовалась, что он получил-таки и ехать к нему не надо. "Нет, нужно, - сказал он грубым голосом, - я уже давно передавал через Катю(!), чтобы Вы зашли. Может, она не передавала?" – "Передавала, но у меня тогда не было нужды". Потом он позвонил вечером после 6-ти и перенёс встречу на пятницу. Я, конечно, не догадывалась, что он отозван на обыски. Их было то ли 6, то ли 9. Забрали Терновского из психкомиссии. Забрали №7 "Поисков" - теперь у них почти полный комплект. Искали деньги, забрали даже сберкнижку с 14 руб. у Тани О.

Встреча с Бурцевым началась с того, что он мне велел подождать. Ждать в узком тёмном коридоре противно, я пошла прогуляться. Увидев это, он сказал: "Вы, Лидия Николаевна, здесь не гуляйте, ждите там". – "Ну, прямо", - возразила я и пошла дальше. Дошла до старого здания с лепными потолками, не торопясь погуляла по этажам. Вернулась – дверь открыта, меня явно ждут и не довольны моим поведением, но молча. Разговор начался с обвинения меня в "бурной деятельности". Из моего письма были вычеркнуты все упоминания о друзьях и их помощи. Но, главное, оставлена моя просьба не отказываться от адвоката. Переписав, я добавила, что "сейчас мне частично прочитали твоё письмо". Бурцев уверял, что твоё письмо к нему пришло после 28-го, и потому он мне не сообщил вовремя. Врёт, наверное. На вопрос, когда будет окончено следствие, ответил: ориентировочно ещё два месяца (до Олимпиады).

Бурцев говорил о моей бурной деятельности, но я пресекла, сказав, что дел у меня теперь, конечно, стало больше. "Но ему-то семья не мешала!" – "Да, но женщине достаётся в семье больше". С этим он сочувственно согласился. На мою просьбу о передаче тебе трав: "Он мне никогда не говорил, что плохо чувствует себя". – "Да разве скажет. Я сама следила за его здоровьем". – "Значит, тоже врал, как и в своих писаниях". – "Врал? Да ни слова вранья у него нет!" – "Конечно, так и должна говорить жена, которая хорошо относится к мужу... У нас с ним хорошие отношения". – "Ещё бы, с таким человеком". – "А вот вы говорите, законы плохие". – "Нет, законы хорошие, плохие исполнители..."

А дальше начался бессмысленный разговор о моём пребывании на суде: "Вас могут вызвать в качестве свидетеля". – "Да не буду я свидетелем! Не надо меня вызывать. Я сама приду, а захочу пройти в зал, меня не пустят. А Вы ещё говорите – законы". – "Я законы соблюдаю". – "Да уж".

Был ещё вопрос о помощи друзей. В чём она? Если это Фонд?.. "Нет, - говорю, - Витя запретил мне брать деньги. Но помощь бывает самая разная – кто шапку свяжет, кто детей возьмёт на выходные дни, кто продукты принесёт, а кто просто поговорить придёт, чтобы можно было поплакаться. А вообще-то холодильник у меня теперь всегда полон".

Разговор кончился неожиданно. Он прочитал переписанное письмо, сказал: "Ладно" и свернул его. "Ну, теперь для начала несколько вопросов". – "Валяйте!" – "Как Вы разговариваете?" – "Ну, такая уж я грубая". – "Уходите. Без отметки". Я посмотрела на часы: ещё 11, успею. Сказала "до свидания" и ушла.

В начале встречи мы договорились, что если он сделает отметку о времени пребывания, то я могу сидеть сколько угодно. Думаю, что своим "валяйте!" я предотвратила допрос, а разговор провела спокойно, посмеиваясь. Он говорил, что оказывает мне любезность, читая твоё письмо, а я вот пишу ему такие угрозы. Ответила: "Тем лучше, давайте исчерпаем поскорее этот инцидент". – "Вы думаете, что мы тут специально вредничаем (не то слово, но тот смысл)". – "Да, думаем". Даже спросила, не заиграл ли он совсем Плеханова? Возмутился... Книжки и травы взять отказался и разрешения на свидание не дал...

Весь день потом я улыбалась своему "валяйте".

Деток Володя увёз рано, и они даже успели позвонить мне на работу. Как солидно говорит Алёша! Сегодня он меня спросил: "Почему к нам приходит так много гостей?" Я ответила: "Потому что мы хорошие люди". А надо было бы сказать, что им с нами интересно. Ещё он выдал такую жуткую фразу: "Дядя Володя, Вы в гору нас двоих сразу не повезёте, а вот папа смог бы. Он очень сильный. Когда Брежнев умрёт, он будет взамен его". Откуда он только взял про Брежнева?

После работы побежала на родительское собрание. Опоздала почти на час, потому что, как у нас говорят, "насиживала часы". От собрания мне досталось лишь полчаса. Обычные вопросы: учёба, учителя, поход, мытьё окон. Но был и вопрос о поездке по Волге на 19 летних дней. Галя почему-то не записалась. Оказывается, поездка не увеселительная, а пионерская учёба, и оставшиеся в этой школе 3 года надо будет вести активную пионерскую работу, отрабатывая государственные расходы. А Гале пионерская работа уже обрыдла. Как рано...

Тёмка, услыхав об этом от меня, пошёл поздравлять Галю с тем, что она поумнела. Мы вместе решили, что Галя объяснит свой окончательный отказ тем, что она занята в музыкальной школе и потому не может заниматься пионерской работой, а значит, и ехать. Интересно, что в момент моего возвращения с собрания Галя заканчивала писать сочинение о Ленине. До этого она с трудом читала книгу о Ленине, но сочинение писала с вдохновением и была счастлива от хорошей работы.

Суббота началась с уборки, глажения (стирала в пятницу ночью). Около 10 выскочила на почту получить возвращённые тобой деньги. Делаю попытку переслать их через Асю. Потом встретилась с Мишей, он дал мне почитать письма отца Наримана, репрессивного в 38году. В воскресенье читала со слезами, а ведь рядовая судьба тех времён.

В МВТУ отмечалось 50-летие нашей кафедры. Большой зал был переполнен, 33 поздравления в стихах дубовых и в стихах ничего. Конечно, подарки. Потом встречи и разговоры. Кафедральные все про тебя знают, расспрашивали с сочувствием. Хорошее отношение ко мне чувствуется до сих пор.

Потом мы поехали к Сашке… Никто из ребят про твой арест не знает, радио, видно, не слушают… Пришла домой только в час ночи. 14 часов празднования. Жуткое дело! Ты б такого не допустил.

…Тёма ездил на "День открытых дверей" в Физтех. Там ему понравилось: непринуждённая обстановка, шутки, веселье. В МГУ всё было чинно. Господи, хоть бы ему не помешали поступить! Вера считает, что не должны (она была у меня с Аркашей вчера).

Да, мне сказали, что следующий номер "Хроники" вышел.

16 апреля.

Я сегодня дома. На три дня мне дали больничный. Каким-то чудом наскреблась температура 37,10. Такое ощущение, что не без помощи Господней – в конце измерительного периода левому боку стало горячо.

Радостно проспала полдня. Самочувствие хорошее, только слегка подташнивает и из носа течёт. Кашель мягкий. Очень мне хочется, чтобы продлили бюллетень, чтобы избежать субботника. Оля говорит, что можно сослаться на сердце, оно и в самом деле два дня покалывало. А если субботника не избежать, то надо будет делать лишнюю заявку и отдать ее в пятницу. В пятницу всё равно приезжать в нашу медчасть. Я впервые у нашего терапевта. Ей и медсестре работа, похоже, противна. "Что ей выписать?" – спрашивает медсестра. "Да всё равно что: анальгин или (ещё два наименования), "- отвечает врач. В кабинете у них мрачно, от начавшейся смены (второй) они ничего хорошего не ждут.

Я всё же не знаю, когда начать писать тебе письма. Конечно, этот дневник – тоже письмо, большое письмо, и я надеюсь его сохранить и донести тебе на свидание или, если это окажется невозможным, сберечь его до твоего возвращения. Мне сейчас очень грустно. Мне плохо без тебя. Тебе тоже. Твоё "сколько и как я о тебе думаю" повторяю по десять раз на дню. Верующий скажет, успокаивая себя: "Бог послал испытание". Тебе тяжелей, т.к. день твой не заполнен отвлекающими делами. У меня же столько новых дел, новых знакомств, углубление старых отношений. Ко мне, как к твоей жене, относятся очень серьёзно. "Твоё желание – закон", - сказал мне вчера по телефону Володя. Аркаша, с которым у нас раньше практических никаких общих тем не было, рассказывает о своих отношениях с П. , как рассказывал бы тебе. Значение твоё растёт в глазах друзей. Саша О., уходя от нас в воскресенье, сказал Оле: "Всё больше понимаю, какой Витя талантливый человек". С.А. считает тебя светлым человеком.

Люда зазвала к себе: "У меня отец Сергий". В понедельник я уже плохо себя чувствовала, но решила ехать, т.к. знала, что он к тебе хорошо относится. У них я застала Л. Терновскую. Леонард тоже в Бутырке. В этот день она передавала ему вещевую посылку. Хорошая улыбка. Женщина оптимистического толка.

На другой день я встретилась с С. (так и не решилась отдать Женину рецензию прямо С.А., только С.) Он передал мне, что С.А. ночь не спал и нашёл моё поведение греховным, т.е. оно слишком рискованное (сейчас надо забиться в конуру). Да не могу я забиться в конуру! Но, щадя этих очень осторожных людей, я должна освободить их от своего общения.

На улице яркое солнце и нет снега. А я поревела бы в полный голос, да Галя в соседней комнате. Вчера на солнышке огоньком зажглось стеклышко, и я порадовалась ему, как в детстве. Может, просто нахожусь под сильным впечатлением от книги Корчака "Когда я снова стану маленьким". С помощью волшебного фонаря гномика (воспоминания) он стал школьником и видит мир взрослыми глазами, вернувшись в детство, ведет себя как школьник. Он переживает сильные детские огорчения: тетрадку пришлось дать списывать, на директора на бегу наскочил... А сколько в книге психологизмов детства, игры...


Сейчас беспокойство охватило меня: на полке над диваном не оказалось переработанной статьи о сталинистах и статьи Гр. Сол., а также "Экономики". Добрые или недобрые люди взяли их без разрешения? 4-го исчезли две странички про тебя для "Альтернатив". Трудно кого-то подозревать. Скорей всего взяли почитать. Так хочется думать. И всё же, может, С. прав и за мной следят?..

Нашла! У Гали на пианино.

17 апреля.

Утро. Тихо. Детки, как всегда, встали не знамо когда. Наигрались, даже выскочили "побегать". Потом все ушли. Я подмела и протёрла пол, сварила плов и села за стол. Сегодня мне нужно написать две выдачи и хоть немного пошить. Может, придёт Женя, нужно будет разговаривать. Позавчера Ася сказала, что ей вернули деньги для тебя на основании "отписки 4348/2". Что за чушь! Ты не берёшь деньги от жены. Почему ни от кого не берёшь? Попробую ещё послать от отца. Пора начинать писать тебе письма, только не буду отсылать их до конца следствия.

Тёмка вообще взял на себя твою функцию - одёргивать, точнее, сдерживать, тормозить мои расходы. Другие твои функции он берёт на себя неохотно: совсем не ездит и не звонит деду, на 1-е мая собирается на Селигер, а на 9-е – на КСП. Дела по хозяйству он делает понемногу: заменил выключатель в нашей комнате, поставил себе новую лампу, повозился с "Нотой" и наладил её. Магнитола пришла в полную негодность, только как приёмник работает. Конечно, твои работы – субботняя уборка и глажка белья теперь мои. Галя по-прежнему отлынивает и всякую работу делает как одолжение – ведь её подружки вообще ничего дома не делают. Ей приходится водить малышей в садик по вторникам и пятницам, когда я на гимнастике, и каждый раз вокруг этого разговоры. Хотя вечером она всё же их забирает, убирает и кормит. Ну, куда денешься, если я прихожу поздно. Почти каждую среду с ними Наташа, кормит, укладывает, читает им сказки. Алёша дерётся в детском саду за девочек.

Ну, а я? Мне говорят, что я стала выглядеть лучше. Это первый взлёт от напряжения, и он уже проходит. Я без удержу ем и наливаюсь жиром, гимнастика не помогает. Но удивительно, что ещё нет ощущения собственной тяжести. По-прежнему легко прыгаю и бегаю и хожу быстро. Начала было голодать, но так мне стало грустно, что поняла – не справиться с грустью, не одолеть. И перенесла голодовку на лето, когда никто не будет видеть. А сейчас я бодра и деятельна. Стараюсь для тебя, для себя, для детей, для друзей. Друзья вообще поразительно много о нас заботятся, выражая тем самым своё отношение к тебе. И хочется быть им благодарной. Для тебя я делаю вырезки из газет, каждый раз неуверенная, что вырезаю нужное и вечное. Пишу дневник (к моменту, когда отошлю это письмо, закончу первую толстую тетрадь и уберу её подальше). Для себя – моя работа, для детей – готовка еды, стирка, штопка, нечастые разговоры, для друзей - всё, что попросят.

Отец грустит. А я вчера размечталась о ссылке и о том, как буду приезжать к тебе на полгода с малышами. Работу, конечно, каждый год мне придётся искать новую, но это не страшно. Можно на зимний период стать истопником, мне б только выйти на рабочую должность и забыть, что я к.т.н."

21 апреля.

Я ещё на больничном и голодаю четвёртый день. С аппетитом справилась легко, но сегодня весь день болят глаза, так что не буду продлевать больше намеченного и в среду начну выходить. Живот убавился мало, но с боков спало.

В четверг приходила Таня П., грустная, уставшая. Она развелась и теперь у неё забота – разменяться или добыть ему комнату. Сложности и у сына с учительницей литературы. Умерла тётка. На работе после пожара ещё нет успокоения. И я впала в уныние, и ничем ей не помогла.

В пятницу с утра отправилась по магазинам. Нет даже молока, не говоря уже про творог – пустеют магазины.

Потом заехала к …, узнала нужный мне телефон, к вечеру встретилась. Следующая, уже "тяжёлая" встреча [c перепечатанными текстами] намечается на субботу, 26.04. Дай-то Бог!

Вечером с малышами успела на собрание к Гале в музыкальную школу. Спросила у учительницы, нельзя ли Аню учить, та предложила привести её на Галино занятие. Анюту надо сводить к невропатологу или логопеду, т.к. в разговоре она торопится и повторяет одно и то же слово много раз.

В субботу до четырёх часов зашивала дырки, а потом с малышами поехала к Л. Малыши вели себя несколько развязно, ели за меня – я только пила воду. "Свадьба" была двойная – новая Нинина и их 25-илетней давности. Подарила Нине простыню, теперь ведь долго мне двуспальная не понадобится.

В воскресенье Юра К. показывал своё д/фильм. Ну, не совсем свой. Его подбор музыки, а слайды сделаны о графики Лёши-художника. Этому мальчику 20лет и у него устремлёный в общемировые проблемы взгляд. Мне музыки было слишком много, а среди слайдов не нашлось ни одного созвучного.

Сегодня долго читала твою статью "В защиту либералов…, чтобы сверить и вообще почитать тебя. Не так давно нашла в "Партизанском кино" один тезис и поняла, что он хорошо выражает твоё жизненное кредо:

"… я агитирую за туризм, за внимание к природе, за жизнь во всех её проявлениях. Элементарная мысль, что надо не только жить интересно, но стараться, чтобы и окружающие жили интересно, тогда интерес удваивается… Аморально молчать, таить в себе узнанное, морально – раскрыть полученное богатство и в меру яркости своих впечатлений заинтересовывать других… Книгу прочесть или спектакль смотреть, конечно, не для того, чтобы потом написать о них заметку, а писать, чтобы удовлетворить естественное желание высказаться после прочувствованного".

26 апреля.

Прости, что так редко пишу. Закруженная. Сейчас попробую восстановить неделю. Вечером в понедельник с "Нотой" и проектором ездила к Померанцам, возила "Аня, Алёша и мы". Проигрыватель у них оказался новым и подключиться к нему я бы не смогла, если бы, к счастью, не оказалось, что Тёмкин одноклассник, который живёт рядом, - дома. Он принёс провод с нужным штекером, а потом сам посмотрел д/ф. Фильм понравился. Гр.С., правда, говорил, что надо бы найти хорошего режиссера, чтобы подправить вторую (растянутую) часть. Как всегда, моя часть не удовлетворяет.

Поговорили о моём "греховном поведении". Я тебе не дописала, т.к. не сразу поняла основное обвинение С.А. А оно в том, что я по телефону говорила Люде о Валерином письме. Просто с самого начала я была уверена, что его передал кто-то из вышедших, а мне сказали, что им мог быть и вохровец, и я тем самым его подвела. Я ношу в себе стыд за этот поступок, сначала очень острый, но сейчас, когда я столь многим покаялась, уже легче - как бы сняла часть греха.

Гр. Сол. меня, конечно, пожурил, но и ободрил. Его условие: сколько угодно говорить по телефону о том, что "они" знают и ни грамма того, что "они" могут не знать.

27 апреля.

Обещаю себе писать не больше трёх часов, потому что "кровь из носа" надо написать две выдачи. Во вторник 22-го я вышла на работу. Сперва была очередь к врачу – закрывать больничный, потом приехал из Смоленска заявитель, и до трёх с перерывом на обед мы работали над его формулами. В перерыв у меня была встреча с Юрой Д. и не совсем приятный разговор. Он по сути дела отказывается от работы над книжкой твоих писем, потому что не экономист и не может позволить себе править то, что не понимает и т.д. Но скорей всего я сама отбила у него интерес тем, что сказала: "А ну их на Западе. Лучше на своих ориентироваться". Решено, что в конце мая он мне всё возвращает со своими, какими сможет, правками. Ещё он передал привет от евреев [деньги от еврейской правозащитной организации].

Среда 23-го была днём переноски тяжестей. С утра было две сумки: одна со слайдами и плёнками (накопилось, понимаю, что нехорошо), а вторая с банкой компота и прочим для Лены (у неё день рождения). Сперва завезла сумку со слайдами, полегче стало, потом на работу. В 11.30 встретилась с Лёшей. Хорошо поговорили о психосоциологических исследованиях Вали. Потом поехала в Матвеевское [к машинистке] и к Лене. Лену, правда, не застала дома, но через Юру передала поздравления, цветы (какое счастье, что попались), банку и, получив два апельсина взамен, умчалась счастливая, что все дела переделала.

В начале третьего вернулась на работу. Но не тут-то было. Позвонили и в 6час., нагрузили 5-ю комплектами сборников [ЗЭС] (кроме второго и восьмого). Они оказались уже порезанными и сложенными! Это снимало столько проблем: куда нести и когда успеть порезать. От счастья я почти не чуяла тяжести. А главное, договорились ещё...

Пришла домой, а здесь Наташа. Пошла её проводить, и она рассказала очередную жуткую "олимпийскую" историю. Их институт должен не позже 15 мая переехать в новое помещение, которое ещё не закончено и принято будет только после их переезда. Но поскольку оно не принято, туда нельзя везти химреактивы, большинство которых куплено на валюту. "Оставляйте", - распорядился директор.

Вот так закончился мой день переноски тяжестей – 6-й день голодания.

Четверг был спокойным. С утра, правда, сходила на рынок пешком через ж.д. переезд. Хотела прогуляться, т.к. чувствовала себя неважно. Нужно было купить морковки и сухофруктов. Морковка на нашем рынке по 2руб. (в магазинах её давно нет), а сухофруктов нет. Зато купила прекрасный компот в магазине, видно азиатский, потому что наполовину из фиников (выбрала их, чтоб отнести Лиде в роддом). В 4час. выскочила с работы, чтобы бежать в Тёмкин клуб. Но плёнку с "Пасторалью" Иоселиани днём отвезли... в Париж. Воспользовавшись случаем, заехали в "Детский мир" и купили Тёмке брюки - его пришли в негодность. (Сейчас выстирала пиджак – привожу сына в порядок).

Потом поехала на Центральный рынок и успела до 6час. купить кураги, дешёвых яблок и немного орехов для Лиды. Морковку не успела, поэтому поехала за ней в пятницу на Дорогомиловский рынок. Он оказался не хуже Центрального, цены те же и выбор большой. Нагрузилась опять яблоками по рублю (в магазинах их вовсе нет), сухими грушами и морковкой (всего-то за полчаса) и поехала на работу. Здесь и цветов много, так что для Тёмкиных экзаменов я отсюда их буду возить.

Да, получила я премию, заниженную по причине "качества". Не выясняю, противно. Тоня Пл., взбешённая той же причиной, ходила в контроль качества и сняла почти все замечания, которые ей делал новый замзав отделом – удивительное сочетание приятной улыбки и жестокости. И теперь Тоня громыхает, чтобы с неё сняли клеймо "за качество". Если мне ещё раз занизят, то и я пойду спорить, потому что боюсь, что со временем это может стать поводом для перевода меня в м.н.с.

В пятничный вечер мне принесли ещё часть сборников, но перед этим я сильно переволновалась. Их не было полчаса, и я дрожала, что их остановили.

Сейчас я неожиданно для себя разревелась, увидев на календаре обведённую тобой дату 21сентября. В этот день нашей семье 18лет, а мы не будем вместе и в 19, и в 20 лет. Это ужасно. Это ведь самый главный наш праздник! В прошлое воскресенье я тормошила Галю: "Вставай, побегаем всей семьёй". Через два дня Аня меня спросила: "Почему ты говорила: побегаем всей семьёй, ведь у нас сейчас не вся семья?" Они живут весело и полны своих забот, но о тебе тоскуют.

Ну, вот и кончила реветь. Буду жить дальше. Как-то тебе там? У меня столько забот, а ты один на один со своей тоской по нас.

В пятничный вечер заходил Серёжа, но ничего толком не рассказал. Странный был разговор, односторонний, но когда пришли трое наших зрителей, и ему пришлось уходить, вдруг заявил, что жаль, т.к. хотелось поговорить. Я же просто устала искать темы для разговора...

Наутро в субботу отправилась к Глебу. Он рассказал, что был у Бурцева и понял, что не Бурцев ведёт дело. Оно у них не вытанцовывается, нет свидетелей: из 50 допрошенных 15 отказались, некоторым собираются предъявлять ст. 182 за отказ. Глеб сказал, что приостановка журнала вовсе не закрытие, как я думала, а ожидание положительного ответа. Если его не будет, то журнал возобновится, т.к. желающих его выпускать больше, чем было два года назад. Глеба вызывали, потому что в письме Гершуни нашли фразу: "два молодых редактора отправили журнал на Запад" (это смысл). К тебе Бурцев, действительно, не ездил ещё, но в пятницу собирается "навестить всех троих" (его фраза по телефону).

От Глеба я помчалась в музей Рублёва. Пригласила сюда меня Ксана, может, помнишь её, из генетиков. Она упросила одного из ведущих сотрудников музея Сергеева начать цикл занятий по "иконе". Он начал, будучи неуверенным, что захочет с нами работать. А в конце сказал, что мы, конечно, дикари, но цепкие дикари и ему с нами интересно.

Тёмка непрерывно сидит за столом или лежит с задачами на диване. По английскому у него идут четвёрки. Вчера Ксана сказала, что поступление Тёмы в военные МИФИ или Физтех – оскорбительно для тебя. Тёмка не согласился, т.к. он знает людей, которые после этих вузов работают не на войну.

28 апреля.

Деток вчера привезли в половине восьмого, а я не успела сделать вторую выдачу. Да и первая требует изменения чертежей, сегодня вызвала автора, отдала в переделку. Если б не с родной кафедры – не стала бы возиться. Почему-то много времени ушло на уборку. Тёмка вроде взялся помогать, но пылесос не тянул, с трудом почистил ковры, а всё остальное мне. Конечно, это не твоя уборка…

Утром вынула из ящика уведомление о посылке, порадовалась, но не углядела, что она не Тёмку. А теперь его нет и я разрываюсь между тремя задачами: первая - надо сегодня получить посылку, чтоб не дать яблокам сильно испортиться, а почта по понедельникам закрывается раньше; вторая – надо отбить карточку в 6 час, т.к. на этой неделе только один ГРД-шный день; третья – в 7час. встретиться с Лёшей, чтобы пойти к Юре.

Аня сегодня про тебя говорит, решила писать письмо, порывается послать полученные яблоки.

30 апреля.

Предпраздничный вечер. Ушла с работы в половине четвёртого. Начала писать отчёт и чуть успокоилась. Материал начинает утрясаться потихоньку. Но чем дальше, тем меньше я понимаю, что я хочу получить, какие выводы. И как мне быть с тем, что патентов мало. Их можно собрать больше, если увеличить глубину поиска, но как это объяснить? Ведь я составляю среднесрочный прогноз и потому надо смотреть не глубже, чем на 15 лет...

Писать трудно, т.к. дети ходят туда-сюда. Сейчас Алёше понадобилось "натуральное мыло", чтобы обрызгать им тех больших мальчишек – школьников, которые обрызгали Сербину и Краснову (он защитник девочек в своей группе). Оба кашляют и хрипят, а завтра нам ехать на дачу. Едем со всеми Сулимовыми.

Во вторник с утра Бурцев зачитал мне по телефону кусочки твоего письма:

"Лилечка, спасибо за любовь, твоё письмо заменит мне все передачи. Я понимаю, какую неприятность я доставил тебе, но ничего нельзя изменить - слишком далеко всё зашло в отношениях с тюрьмой и коллегами по камере. Мне очень важно знать, что я делаю для вас всё, что могу. Я здоров как никогда, никаких трав не нужно. Высылаю тебе доверенность на вещи, я оставил себе необходимое. А то пропадёт. Очень скучаю по всем Вам. Ещё раз поздравь Галю с днём рождения, а тебя поздравляю с 25 мая. Пусть будет весело, Тёмой очень горжусь. Если бы он еще поступил, чтобы я не считал, что испортил ему жизнь... Адвокат бесполезен. Ты же помнишь, как было в 1973г."

Дальше такой разговор:

-Видите, он отказывается от адвоката.
-Нет, это ещё не отказ, а сомнение.
-Тогда я поеду к нему с адвокатом, он напишет отказ, а я его заверю.
-Видно, Вы заинтересованы в том, чтоб не было адвоката.
Передых, может, воздух набирает.
-Знаете что, мне всё равно, будет у него адвокат или нет.
-Ну ладно. Когда поедете?
-Она обещала звонить.

Кончив разговор, я снова разревелась, выругала тебя, что отказываешься от адвоката (на передачи я уж не рассчитываю). Я не знаю, найдётся ли среди наших знакомых человек, который одобрит твой отказ от адвоката (от передач - нашлись). Попробую уговорить Сильву А., чтобы она очаровала тебя.

Вечером получила оставшиеся сборники. Самое трудное дело сделано почти до конца.

Утром Алёша спросил меня: "А когда мне будет семь лет, папа приедет утром или вечером?" И сам ответил: "Наверное, вечером, ведь ехать ему далеко". Потом добавил: "Он, наверное, приедет награждённым". А за два дня до этого Аня, лёжа в постели, беспокойно тебя вспоминала, а потом спросила: "А можно я напишу папе?" - "Конечно". Она счастливо улыбнулась и, продолжая улыбаться, закрыла глаза совсем успокоенная... Ждём мы тебя...

4.Май.

Празднование и события в камере.

Наступили майские праздники. Мне уже пришлось здесь встретить один праздник - 8 марта. Он ничем не отличался от прочих дней кроме выдачи с утра двух 3-х копеечных булочек (при отсутствии белого хлеба они были царским угощением от Подреза). Но 1-ое Мая запомнилось настоящим праздником. Возбуждение в камере царило с раннего утра, может, от солнца, бьющего в окно ещё до подъёма, и от щедрого весеннего тепла. Почему-то все встали раньше и взялись за основательную уборку: мыли не только пол, но и стены. К завтраку доски на столе были свежевымытыми, а медные краны сверкали золотом. На завтрак нам выдали двойную порцию белого хлеба (на 1-2мая), т.е. по 13-икопеечному батону на человека, а Борис принудил меня взять от его доли сыр и масло в честь праздника (иначе для него и праздника не будет).

И с прогулкой повезло: в сдвоенном, большом дворике мы гуляли лишь втроём с Борисом и Васьком, который бормотал что-то доброе про племянницу Танюшу и собаку Дуная. По небу шастали лёгкие облачка, надзиратели наверху улыбались зэковским шуткам, а у старого и всегда злого прогулочного старшины оказалась вся грудь в медалях и орденах. Даже он глядел торжественно и покойно.

На ужин была картошка с селёдкой - тоже праздник, а перед отбоем все бросили домино и полезли к "решке" глазеть на салютные сполохи в московском небе. И хотя волчки продолжали крутиться, никто нас от окна не отгонял.

С Валерой в этот день мы, кажется, не разговаривали, но окно выдавало разнообразную информацию. В очередной раз прошёл получасовой "лай" - так развлекался какой-то псих с нижнего этажа, то ли на спор, то ли придуривался. Он всегда гавкал долго и неутомимо, не обращая внимания на несущиеся со всех сторон: "Да заткнись ты, падла! Закрой пасть! " Дальше ещё хлеще, а в ответ невозмутимо наглое: "Гав!" Сегодня же реакция на лай была добродушней: "Давай, давай..."

Но самое большое впечатление - это когда вслед лозунгу с Красной площади "Да здравствует Коммунистическая партия!" раздался истошный крик: "Смерть коммунистам!", много громче динамика, и какой-то нервный, разноголосый отклик: "Ур-ра!"

Мои сокамерники не кричали, они только одобрительно переглянулись: "Во дают!", а Фетисов не преминул похвастаться: "А что? Я тоже коммунистам лаял в лицо и ничего мне за это не было!" Я молчал, как всегда колеблясь в своих чувствах. Впервые слышу открытый лозунг борьбы в советской тюрьме, но ведь какой страшный лозунг! Даже если это не экстремизм, а просто хулиганство, даже если от какого-то вора и бандита – всё равно – он преддверие разгульной анархии, слабый отзвук страшного будущего. А может, то был крик какого-нибудь Валета или Фетисова, и тогда он - свидетельство не только необоримой силы карательного аппарата, позволяющего себе даже "это", но и его страшной природы, позволяющей играть даже "этим".

Тогда провокация показалась мне наиболее вероятной (сейчас я думаю по- другому) и было потом грустно от такого праздничного воспоминания: довелось услышать только один оппозиционный лозунг в тюрьме 1980г., да и тот бандитский и, наверное, провокационный. И вспомнилась безнадёжность оруэелловского "1984 года". Нет, в этом мире невозможно искать надежду на оппозицию. Лозунг "Смерть коммунистам!" должен остаться и умереть здесь, в тюрьме. И как бы мне плохо ни было, никогда я не буду радоваться этим словам и тем, кто способен их кричать. Не мой это мир и никогда им не будет!


Сразу после праздников из нашей камеры неожиданно "выдернули с вещами" Тобина и Свиридова. От ухода первого все вздохнули с облегчением, о втором жалели. Я, конечно, был доволен, что получил собственную лежанку и мог валяться на ней, когда хочу. Исчезло и непрерывное напряжение от ожидания столкновения с Тобиным. Отступила настороженность и готовность к неожиданной драке: "Только не бояться боли и обязательно самому бить в его лицо, прямо в нос, не глядя в глаза, не жалея, как они сами учат. Побольше бить самому, раз уж всё равно быть избитым",

Но не успел я как следует расслабиться и отойти душой, как произошла моя первая (и, слава Богу, последняя) драка в тюрьме. Нас было четверо, когда после завтрака пришли забирать мои зимние вещи, отобранные для помещения в камеру хранения, а потом для передачи домой. Моё решение было вызвано не столько наступившим теплом, сколько пристальным вниманием, особенно Тобина и Бучуева, к моему мешку с переданным Лилей барахлом – уж слишком его было много, а когда я всунул в него ещё и зимнее пальто, мешок вообще стал огромным. Частые разговоры о том, как спокойно грабят новичков на пересылках и в лагерях ("А что тут плохого? - рассуждал Фетисов. - Ведь если я, допустим, каторжанин, особняк, а это быдло кто?"), набитые чужими вещами котомки Фетисова, которые он просто рвал на тряпки для варки чифиря, такие же склонности у других, делали понятной судьбу и моего имущества. Против такой перспективы протестовала вся моя душа. Не только из-за врожденной скупости от крестьянских дедов, а больше от нежелания поддаваться: "Не будет по-вашему!" Отсюда и возникло решение: оставить себе только необходимый минимум, а большую часть спасти, передав домой, и только в лагере обзаводиться тем, что нужно. Доверенность Лиле я передал через Бурцева, но, зная, как долго идут там бумаги, решил избавиться от вещей пораньше. Об этом знал только Борис, и потому для Фетисова и Васька появление работников камеры хранения было неприятной неожиданностью. Ещё вчера Василёчек уговаривал меня уступить для мехового пояса мою зимнюю шапку: ведь в зоне всё равно она мне будет не нужна, не разрешат носить, а до освобождения ещё далеко... ну и так далее. Я ответил, что, может, ещё зиму придётся в Бутырке сидеть, а уеду - сыну домой перешлю. Потом краем уха слышал, как Фетисов успокаивал Васька: "Да брось, не стоит. Никуда он от нас не денется". Они уже считали мой мешок своим, а теперь оказалось, что "их" вещи реально уплывают из рук. Конечно, обидно, но тогда я ещё не понимал.

Захлопнулась дверь за моим узлом, осталась на руках лишь квитанция. Зловещую тишину нарушил Фетисов каким-то изощрённым ругательством по адресу моего "неимоверного жмотства", казалось бы, совсем без повода. В голосе было столько злобы и ненависти, что я сразу ощетинился: мол, какое твоё собачье дело, что я сдаю. В ответ я получил неожиданный удар в лицо. Он бил с разворотом, и я успел уклониться – кулак только оцарапал кожу. "Ах, ты!" - хотел размахнуться и я, но Фетисов, тут же вошёл в клинч, задышал грязью в ухо. На помощь к нему подскочил Бучуев, вдвоём они стали валить меня на шконку у стола. Не остался в стороне и Борис. Мгновенно оценив ситуацию, он уцепился за Бучуева: "Вася, не лезь, отцепись, не трогай их, я тебе говорю... или со мной будешь драться?". Под грудой трёх тел я всё-таки сел на шконку в обнимку с Фетисовым, а когда Борис оторвал от нас Бучуева, то смог четыре раза ударить своего недруга по голове (не сильно, ведь размаха не было) и бил бы дальше, если бы он не отскочил сам. Мою попытку догнать теперь блокировали Борис и Бучуев на правах разнимающих. Оттесняемый, я всё же сделал выпад, попробовав достать кулаком до лица – так было важно для меня, никогда в жизни не дравшегося, ударить этого человека в лицо, заставить себя это сделать, как бы уничтожить свою невинность в драках и подтвердить способность быть и выжить в волчьей стае. И хотя мой удар не достиг цели, он как бы закрепил моё преимущество. Мы разошлись, тяжело дыша.

Фетисов стал над умывальником, меня Бучуев попытался усадить в углу на шконке: "Сиди здесь", но я злобно оттолкнул его: "Снова лезешь!" и стал расхаживать по камере, успокаиваясь и инстинктивно утверждая своё право на территорию. Как волк. В конце концов, в свой угол убрался умытый Фетисов. "Ерунда, он раза четыре меня по голове ударил, не сильно, руки-то слабые, - объяснял он Бучуеву, потирая голову, - но ничего, мы теперь с ним каждое утро тренироваться так будем..." Но это было уже беззубое огрызание, которое я старался парировать презрением: "Давай, давай, хоть по утрам, хоть сейчас!" Да я был не против таких упражнений, Фетисов для меня не был сильным противником, а преодолеть своё интеллигентское чистоплюйство на его морде я смог бы. Но Фетисов этого не хотел и утром ни о чем таком не вспомнил. Более реальным было следующее: "Погоди, до твоей квартиры доберусь, гад буду, сожгу."- (Делается так: через замочную скважину вдуть бензин, а потом бросить спичку. Но сколько до этого ещё ждать?) - "Вот придёт кто из настоящих лагерников, тогда с тобой другой разговор пойдёт!" Его угрозу я воспринял болезненно, остановился и произнёс внятно: "Побить меня, конечно, вы сможете, но имей в виду, что именно тебе это достанется недёшево". Пусть понимает, что в любом таком случае буду бить именно его, чтоб заранее ныла у него шкура, когда будет подговаривать новеньких на гнусность, Думаю, что на Фетисова моя угроза подействовала, потому что когда летом к нам и вправду пришли два настоящих лагерника, никаких поползновений к организации избиения не было. Даже наоборот.

А столкновение того майского дня закончились для меня осознанием давнишнего предчувствия. Парируя угрозы Фетисова, я помянул, что вражду между уголовными и политическими выгодно разжигать "ментам" и, мол, смотри "чью грязную игру ты играешь", а в ответ получил: "Не всё только вам стоять за правду" - неожиданные и непривычные для Фетисова слова. Он как бы забылся и не только не отверг моё позорящее предположение, что он делает услуги "ментам", но и объединил себя с ними. Конечно, мои соображения сейчас кажутся слишком тонкими и неопределёнными, но тогда его оговорка вдруг превратила подозрения в уверенность: "Стукач!"

В ту же ночь я уничтожил второе письмо, подготовленное для передачи через Фетисова домой - там была статья о потребности и о поисках детской веры. Всё пошло в унитаз. Так лучше, чем отдавать прямо "ментам".


Через неделю к нам прибавили пятого – Сашу Григорьева, стройного парня 18лет, ученика ПТУ из хорошей рабочей семьи, перворазрядника по плаванию. Красив как бог. Первый арест. В январе он шёл с дружком (17лет) по ул. 26 Бакинских комиссаров, конечно, выпивши. Мимо ехал "частник", сигналил, потом протиснулся, задев крылом дружка. Оскорблённый за друга, Саша ругнулся и хватил кулачищем по буржуйскому багажнику. Водитель остановился, вышел и стал стыдить и ругаться. Но вдвоём они живо сбили его с ног и молотили кулаками и ногами, пока от магазина не подбежали люди и не оттащили избитого с тяжёлым сотрясением мозга в больницу на месяц.

Следствие шло не торопясь, а при закрытии дела по обвинению в злостном хулиганстве с нанесением тяжёлых физических повреждений в конце апреля следователь посадил обоих друзей. Неделю Саша просидел в общей камере, где и положено сидеть, а почему перед судом его перевели к нам – непонятно. Впрочем, через неделю ему принесли обвинительное заключение (кстати, в Бутырке этот документ называют "объебон" – кратко, метко, но, к сожалению, неприлично), а ещё через пару дней вызвали с вещами на суд. И осталась у меня память о здоровом и красивом мальчике, умном, вежливом и безнадёжно погибающем, так было очевидно, что лагерь сделает из него нового уголовника.

Удивительно, что он сразу вписался в тюремный быт, и "на общаке", и здесь. На всё смотрел с живейшим интересом, как свой. Фетисов тут же взял его, зелёного, под своё учительство, балаболил с удвоенной силой, вытаскивая из памяти одну лагерную историю за другой, вполголоса вталкивал различные способы ограбления квартир и "настоящей жизни". Передача воровского опыта шла ускоренным образом, пока, правда, в виде рекламы, противопоставления скуке обычного "воловьего существования" и дурости хулиганского "беспредела" ("Не люблю хулиганов – дураков", – часто говорил Фетисов), "роскошной жизни коммунистов" и т.д. И всё это падало на благодатную почву. Не из вежливости, а с неподдельным интересом Саша сразу с ним соглашался. Ни жизнь в нормальной семье, ни учёба в ПТУ, ни спорт, ни будущая работа на заводе его не интересовали, наверное, были скучны, как заранее известное, и не могли противостоять воровской романтике. Я как будто увидел Серёжу Свиридова, каким он, наверное, был перед первой посадкой. На деле и Сашу воспитала не семья, а уличные товарищи, лагерь же только отшлифует в нём уголовника. Я спросил: "Саша, неужели тебе не жаль, что зря избил того частника?" Он удивился: "А как же иначе? Ведь он задел моего друга "И ни о чём не жалеешь?" – "А что, здесь интересно..."

Случай рядовой, безнадёжный. Мы с Борисом иногда пытались расшевелить, пробудить в нём желание иных, человеческих целей и ценностей, но, думаю, безуспешно. Борис говорил, что на первый раз Сашу не будут судить строго, дадут не больше двух лет, в лагере он окончит десятилетку, приобретёт специальность, вернётся домой, женится и жить будет "на пять". Саша улыбался, но молчал. Я же был откровенен: жаль, конечно, но лагерь добру не научит, и воровской судьбы Саше, видно, не избежать, а это значит, быть всю жизнь без семьи и настоящего дела, всю жизнь провести между пьяными кутежами и лагерными сроками. Я надеялся, что такой мрачный, но реальный прогноз может заставить Сашу одуматься, если не сейчас, то позже, и вернуться к ценностям нормальной жизни. Жаль ведь – уж очень ладный и пока хороший мальчик, а вот тонет в фетисовском липком обучении прямо на глазах.

Тюрьма, как воровской университет, действует до сих пор успешно. Я это видел сам. Обучение происходит непроизвольно, стихийно и именно потому, наверное, так крепко и слаженно. Обучаемых к этому толкает скука и неосмысленность их жизни на воле, а уголовников – престижное желание учительства и покровительства. Фетисов сразу хватал нового молодого человека и брался за передачу опыта и его преображение по своему подобию – гораздо активнее любых платных учителей на воле. Грустный парадокс, но именно охранявшие нас солдаты и офицеры МВД создавали условия для этого обучения, делали его круглосуточным и неизбежным.


Через пару дней после ухода Саши его шконку надо мной занял следующий "пассажир" - Вова Ч. (уже забыл фамилию). Его перевели к нам из правого крыла "спеца" (в их камере собирались делать ремонт). Тоже молодой, 20лет, но уже вполне "обученный", сформировавшийся. Тоже красив, но не мальчишеской, а какой-то округлой, порочной, даже чуть ожиревшей красотой (хотя в камере продолжал заниматься зарядкой и неприкрыто накачивал силу). "На спецу" он сидит уже несколько месяцев, сейчас ожидает вызова на "Серпы", т.е. на психоэкспертизу в институт судебной экспертизы им. Сербского. Придя к нам, он вначале даже решил, что попал к "психам", ждущим отправки туда же (хорош у меня, наверное, был вид, раз тоже сошёл за психа). Конечно, Вова "гнал", т.е. придуривался, чтобы уменьшить или даже совсем избежать причитающееся ему наказание. Иногда он "гнал" даже с нами, наверное, для практики, то подчёркивая своё заикание, то уверяя в своём общении с чёртом или навевая ужасы прорицаниями. На деле же он был вполне нормален и здраво рассуждал. Не так давно ему удалось уйти из армии с помощью психосимуляции, думаю, что и сейчас он добьётся своего (если только Фетисов на него не стукнет, не зачеркнёт всей игры).

Закончив 8 классов школы, он работал парикмахером, прежде чем заняться более денежными и, наверное, преступными делами, о сути которых он ничего не рассказывал. Только глухо поминал, что денег у него дома немало, и потому мать может слать ему переводы в двойном размере (как и Борис, он продукты в ларьке получал по разным квитанциям, что очень ценилось в камере). За что именно он посажен, понять было трудно: какая-то ссора с женщиной, которую он толкнул на газон, она ушиблась, а потом по совету подруги подала заявление об изнасиловании, но в это сам следователь не верит и т.д. – думаю, темнил он. Да и не важно за что, но уверен, что посадили его правильно.

Один сын у матери, он был явно избалован ею, потом подругами школьными и иными. К 20 годам он прожил уже богатую половую жизнь, начиная с 13 лет, был женат в 17 лет (разрешение на брак было выдано ввиду беременности невесты). Растёт у него сын, впрочем, не у него, т.к. фактически он их бросил, хотя формального развода ещё нет, "потому что Вова не желает платить алименты" (Пусть только подаст на алименты, крыса, придушу..."). И не жаль даже его жены–подруги, романтической, ленивой, тоже избалованной единственной дочки, а жаль её маму – старую коммунистку, "ведьму", дуру и пр., по отзывам Вовы. По избалованности женщинами Вова переплюнул даже Тобина. И по презрению к ним тоже. Всех, и особенно жену, он звал исключительно "крысами", предназначенными быть только постельной и домашней прислугой. "А я свою крысу всё же этому выучил", - обычный Вовин оборот. 20-летний парень говорил это с бравадой, выдавая своё хамство за какое-то ханство, достоинство.

Где и когда он успел его набраться? Опять парадокс: от слепой до безнравственности материнской и женской любви. С детства его запросы всё росли и удовлетворялись не личными усилиями и трудом, а любящими людьми. А когда растущие запросы превышают возможности близких людей, наступает кризис, даже отчаяние, выходом из которого часто становится преступный способ добычи благ. "Я тогда понял, что только не надо дрейфить..." – так Вова как-то нечаянно объяснил мне свой душевный перелом, переход от состояния балованного ребёнка к взрослости наглого вора, паразита, презирающего людей. Не было в детстве привычки добиваться благ трудом, значит, не было трудовой морали, а потом осталось только преодолеть инстинктивный страх перед наказанием, стать "смелым" – и преступник готов!

Вова с гордостью объявлял себя шизофреником, подчёркивая, что все гении были шизофрениками. От этого шёл его интерес к книгам, не ко всем, а к избранным, которые, как ему казалось, могли бы увеличить его культурный уровень, а правильнее, начитанность, как оружие в жизни. Впрочем, в этом он был похож на Фетисова, а если подумать, то и на отечественных "деятелей", которые занимаются тем, что приспосабливают "буржуазные культурные достижения" к идеологическому оружию для "борьбы за коммунизм". И Вова, и Фетисов очень интересовались моими серьёзными книгами и вперёд меня хватались за тома Гегеля, Ламетри, Ф. Бэкона. Но Фетисов при этом хоть сознавал, что брался за трудное дело, вгрызался, главным образом, в более доступные для понимания примечания к тексту, и пусть извращая и перетолковывая до неузнаваемости примитивизма, но усваивал эту часть книги, а Вова брался за того же Бэкона с пренебрежением, читал молча, даже не прося у меня разъяснения непонятных слов, и, наверное, ничего не усваивал, но вид делал чрезвычайно умный и критический. Может, он запоминал обороты и названия, но, думаю, главным было сознание, что он философов читал и убедился - чепуха всё.

Правда, в остроте соображения и словесной хваткости ему отказать было нельзя. Конечно, на услышанных где-то словечках и поверхностных суждениях далеко не уедешь. Думаю, что это от молодости, потом он поймёт большую правоту Фетисова, даже с их сугубо утилитарных, воровских позиций. Отнестись же к серьёзной книге просто с интересом познания чудесного мира, а не как только к "интеллектуальному оружию", они просто не смогут. Для этого надо перестать быть ворами.

После Бутырки мне особенно противно стало такое варварское отношение к культуре – браться за её изучение лишь как за способ превосходства над другими. Умножение положительной культуры на дурную нравственность только увеличивает общую отрицательную величину. Так прививалась многие века западная культура к России, превращая её в величайшую империю. Так русский лакей перерабатывал вольтерьянство, так русский революционер перерабатывал марксизм и т.д. и т.п.

В отличие от Саши Григорьева Вова был мне неприятен - он уже был уголовником худшего сорта, античеловеком по убеждениям. Кстати, судьба может повернуть так что, помыкавшись по тюрьмам и психушкам, как умный парень, Вова может решить, что бандитские деньги не стоят такого риска, и выбрать для себя более рациональный, почти легальный путь паразитизма, например, уйти в мошенничество, которому почти не грозит уголовное наказание. Но уголовником и античеловеком он быть уже не перестанет.

С каким интересом расспрашивал Вова меня, как можно добиться права на выезд за рубеж! По его представлениям только там он сможет развернуться (наверное, иметь больше власти и денег), а на крайний случай, завербоваться в иностранный легион и "убивать негров". Говорил на полном серьёзе, убеждённо. Я же думал: какая странная, казалось бы, идея, а на деле, сколько логики в этом образчике молодого русского фашиста. Не по названию, а по натуре.

Вова был слишком самостоятелен, чтобы полностью попасть под руководство Фетисова. Меня он воспринимал как политического, с некоторым интересом, но и только. Задачи установления своей власти в камере он не ставил, в фетисовские интриги не ввязывался, и потому мы могли оставаться нейтральными и равнодушными друг к другу.


26 мая с утра от нас вызвали с вещами Бориса Григорьевича, а на его место прислали сорокалетнего мужика из Латвии. Запомнил только имя – Валентин. Среднего роста, худой, но мускулистый (любимое развлечение - ходить по камере на руках), прибалтийский тип лица (похож на нашего знакомого Витаутаса), держался молчаливо, холодно, сдержанно, говорил по-русски чисто с едва уловимым чужим выговором. Объяснял, что он русский, но родители его жили в буржуазной Латвии, потом были в войну в Сибири, теперь снова под Ригой. Латышей и песни их не любит, но кажется мне, что лукавил он и по характеру своему и привязанностям - близок к латышам, а может и просто латыш, но не хотел об этом сообщать. Его основная беда – запой. Один раз он уже провёл два года в ЛТП (зона для алкоголиков). Дома снова запил. Поехал на заработки на Урал, но не доехал, застрял в Москве. Снова пил на вокзалах, потом с какими-то случайными дружками ограбили квартиру (тоже под градусом) и были сразу пойманы. Но почему-то я так и не поверил в такое простое объяснение.

Своей сдержанностью, лишь пару раз прорвавшейся ненавистью ("с коммунистами можно бороться лишь автоматами") и откровенностью ("был бы шанс, обязательно ушёл за рубеж") Валентин казался мне значительнее заурядного пьяницы. Тем более что воля у него была. Когда он пришёл, то курил, а на другой день заявил, что бросает, и два месяца до своего ухода переносил муки терпения среди дымящей камеры совершенно невозмутимо. В общем, Валентин остался загадкой. Для меня в то время молчание тоже становилось основной формой существования, и потому мы невольно симпатизировали друг другу, но почти не выражали этого внешне.

С уходом Бориса Григорьевича я остался в камере один, но Фетисов потерял желание меня как-то трогать. Даже наоборот, приходящим новичкам, наверное, объяснял моё особое положение, удерживая их как от навязывания своего общения, так и от неприязни за мою отдельность. Такое положение сложилось уже летом, и конечно, оно меня очень устраивало - лучшего нельзя было и пожелать. Но в мае я был ещё настороже.

После отнятия моих личных бумаг, после уничтожения письма с экономической статьёй я уже не мог с интересом писать о своём, зная, что оно будет неизбежно уничтожено, и потому мои интересы ещё в большей степени сосредоточились на книгах. Отношения с библиотекой тогда уже наладились. Кроме обычных книг мне носили тома "Философского наследия" и переписки Маркса-Энгельса. Требования на книги для сокамерников, по устоявшейся привычке, я составлял сам, конечно, учитывая их желания, но, советуя выбирать больше русскую классику и, вообще, хорошую литературу, как сам понимал. Поэтому чтения мне хватало. Вот только что от него осталось? (Приложение 2.4).

Лиля

7 мая.

Сперва про 1 мая. Уехали мы из дома примерно в половине четвёртого, Детки извели меня своими "скоро поедем?" и больше ждать не могли. А около 4-х приезжал Саша К. с поздравлениями и цветами. Очень жалею. Цветов за это время мне никто не подарил. Хоть сама себе покупай.

Сулимовы пришли все и даже с Блэки (её Володя таскает в рюкзаке на груди). Электричка была свободной, автобус тоже, и в 7 часов мы были на даче. Натопили, накормились, попилили дрова. Спала я наверху и замёрзла. Утром начался дождь и холод. Сулимовы были легко одеты, но, слава Богу, нашлась им одежда. С утра мы начали корчевать и выкорчевали 6 замёрзших яблонь. Конечно, работка ещё та! Но Володя работал очень старательно. Поговаривал, правда, при усиливающемся дожде о приостановке, но мой энтузиазм не иссякал. Я работала, как ты, радостно, с шутками: копала, рубила корни, пилила ветки и стволы, толкала и пихала. И так вошла в мужскую (твою роль), что за столом заявила: "Я сегодня на мужской работе и потому за вилкой не пойду, дождусь пока мне её принесут". Ты бы так не сказал, конечно, ведь ты же не в роли, а действительно, мужчина. Все детки закапывали ямы, ломали ветки и жгли. Выкорчевали твою любимую антоновку, сожалея о ней и тебя вспоминая. На её месте я посадила два куста смородины. Непривычно голо стало в саду. Нет теперь деревьев перед домом, нет грушовки, нет яблони около пчёл. И пчёл не видно, но это, может, от холода.

Детки собирались показывать концерт, но устали и за ужином почти заснули. Алёша спал плохо, у него болели уши, и мне пришлось лечь с ним на его кроватке, чтобы укрывать и жалеть. Так и проспала до утра. Ноги плохо умещались, зато было тепло.

3-го было ещё холоднее, но без дождя. Володя с отцом сняли трубу от бака - она полопалась. Все-таки не надо её выбрасывать, а попробовать заварить. Я, может, и сама смогла бы, если б были электроды и аппарат. Может, поговорить со Стреляевым? Вести из Москвы новые трубы – дело нелёгкое. И насос почему-то перегорел. И ещё натянули плёнку на парник. Я то пилила, то таскала, то копала. Детки работали гораздо меньше, чем накануне. Было холодно, и им не хотелось выходить из натопленного дома, а потом пришла Катя, и, конечно, работа всякая была забыта.

Ушли мы с дачи в четвертом часу. В 16.40 была электричка, почти пустая. Сели у окошек и кое-кто заснул (я, в том числе рядом с Алёшей).

4-го Алёша проснулся в 10час. (такого с ним не бывало). Тёма в школу не пошёл - писал билеты, Галя сходила на три урока (потом ей надо было ехать на концерт в институт Гнесиных). Анюта целый день просидела из-за своего кашля дома, Алёша гулял. С утра я стирала, хотя очень болела и даже опухла правая рука, видно, от перегрузок. Крутить бельё ею было несладко. Выстирала, прослушала "Латвию" и "Среднюю Азию", разобралась в вырезках РЖ.

Около 7час. Марина привела своих двух одноклассников, и я начала показывать, не рассчитывая на гостей. Но они всё-таки пришли, и пришлось вытаскивать второй стол. "Средняя Азия" мало кому понравилась, но разговоров по её темам было много и это самое главное. На прощание показала им коротенькую "Латвию". Сожалели, что маленькая, но чёткая и приятная. Лёша оставил мне и Регине американский тест на 566 вопросов и обещал после обработки дать полную картину моей личности. Смущает, что не на все вопросы я могла чётко ответить "да" или "нет". Но что будет, то будет...

Утром 5-го начались невесёлые будни. Занялась классификацией отобранных патентов, сидела до 9-ти вечера, т.к. в 11 надо было встречать Галю и Дашу из оперы (я подарила Гале к рождению билеты на "Ивана Сусанина"). Девчонки выбежали счастливые, с массой впечатлений. Хорошо от них, а Галя ещё и помогла мне донести одну из тяжёлых сумок.

Дома узнала, что Галя ушла в театр, когда детки гуляли. Алёша сам открывал дверь... Взрослеют детки. Люся К. как-то спросила Алёшу: "Как ты считаешь, ты бедный или богатый?" Тот посмотрел на себя (они были в это время раздеты до трусов) и сказал: "Бедный". Люся принялась убеждать его в обратном.

Звонила отцу. Он очень доволен нашей работой, прямо не знает, как и похвалить. Я слышала, как он Клаве, когда мы забирали удобрения, хвастался про выкорчёвку.

Вечером были Витя и Серёжа. Серёжа почти весь долг [напечатанные статьи] отдал. Они очень хорошо поговорили, Серёжа удивительно цепко мыслит. Я стала к нему лучше относиться. Он, похоже, единственный работающий человек. Меня удивило, что в разговоре с ними я могла участвовать, если не на равных, то с полным пониманием.

Планов и дел у меня теперь много. Хандрить некогда. Сегодня с утра звонила адвокату, она назначила встречу на вторник. Надо встретиться с Е.М., чтобы спросить о его возможностях участия в экономическом сборнике. Сейчас, слава Богу, звонила Соня, заедет, и я смогу её попросить вернуть экономические статьи, которыми они до сих пор не воспользовались - могут пригодиться нам.

10 мая.

Соня пожалела статьи, сказав, что они ещё не потеряли намерение ими воспользоваться, но, конечно, после летнего сезона. Тогда я сказала, что заберу заведомо своё. Тут уж она ничего не могла сказать, хоть ей и досадно было. Но может это подстегнёт? Нет, скорее расхолодит. Ну что поделаешь.

8-го И.Н. познакомился с Е.М. Плодотворно поговорили. Но я стала понимать, что И.Н. недостаточно ответственен: ни сроки, ни объёмы, ни комплектация не выдерживают критики. А главное, забывается основное назначение, дух сборника. Оно, наверное, ему и не по силам. А кому? А может просто такого желания и понимания, как у тебя, нет.

8-го же приходили дедушка и Т.П. с подарками и не только Гале. Отец бодрый. Говорит, что в прошлое воскресенье меня не узнавал – другой человек. Забавно. Я отвечала, что я теперь за двоих. Долго обсуждали, как делать ремонт в нашей квартире.

Утром 9-го я приготовила еду к праздничному столу Гали и какие-то ещё домашние дела поделала, а в половине второго отправилась на КСП. Доехали к 6-ти, пришли только в 9 час. Такой грязной и изматывающей оказалась эта "короткая" дорога (12 км по шоссе на другой день оказались мне в удовольствие, и прошла я их за 2,5 часа). Ну, правда, по грязи с нами шёл Саша и под конец он так устал. Как хорошо, что я пошла без малышей!

Пришли. Палатки стоят на большой поляне, наклонной к речке. Очень быстро верхний слой дёрна был растерзан, и пошли КСП-шники месить глину глубиной с четверть метра. Дождь. Юрина группа под тентом, но он не так уж велик. Настроение – ближе к костру. Не поют, тоскуют… Из Люсиной группы поёт, похоже, только Люся. Так и не удалось мне их утащить на "Антигону" (помнишь Сергея – истого революционера, ты с ним разговаривал на Валерином "Воскресении"?).

На начало их спектакля я опоздала, а с конца мне пришлось уйти, т.к. наметила себе выход в 4 часа к первому автобусу. Пьеса, которую они ставили, была о народовольце Александре Зимине. Я такого не знаю. Может, имя вымышленное? Возможно, они сами написали пьесу по дневнику. Парень 17-18 лет разрывается между любовью к электричеству, где в силу талантливости делает едва ли не открытия, жалостью к родителями и стремлением к справедливости. Все молодые, красивые, артистичные...

А до "Антигоны" я посидела у костра Костромина. Саша не пел, а только аккомпанировал.

У земляночников подавленное настроение. Их пригласили в качестве квартирьеров. Приехали заранее, а тут от их услуг отказались, и лагерь перегнали на другое, более низкое место. Далеко, плохая поляна, тонкий слой дёрна под ногами 4-хтысячной толпы быстро превратился в глубокий слой грязи, и люди были вынуждены ломать ветки под палатки.

Общий концерт с длинной "левитановской" памятью войны был скучным. Поздравление космонавта Иваненко - почётного президента КСП, конечно, создавало определённое настроение. И Костромин не пел, потому что "самодеятельная песня умерла в 74-м году". К. убеждал, что она возродится авторами вроде Луферова и Бережкова – самодеятельной песней на новой гражданской основе. Нет, наверное. Рассвет её был связан с подъёмом общественным. А в нынешнем застое что может родиться?

На другой день (Тёма рассказывал) был парад, на котором самое интересное – по-нищенски одетые демонстранты с лозунгом "навстречу 25 слёту!"

Я же походила по кострам – где застала песни Кима, где красивый дуэт. Уходя, отметила, что хоть и грязная, но звенящая поляна была мне в радость, тепло и празднично было на душе.

Кстати, М. обещал закончить обещанную ещё тебе экономическую статью, только надо его тормошить, что я и начала делать.

15 мая.

Продолжу. 10-го я была дома в десятом часу. Помылась, 10 мин. полежала и отправилась в музей Рублёва. Мы продолжили осмотр выставки и опять рассмотрели две иконы. Вернувшись из музея, я чуть подремала и уехала на дачу. Была там уже в 7 часов. Отец дом натопил, поэтому я занялась сразу огородом. В темноте, когда мы ужинали, приехал со слёта Тёма с другом. Утром он помог деду перетащить ульи, установить насос. Потом ребята пилили, ушли в половине четвёртого. Нас с папой подвозил В.Стреляев. В Москве были в начале первого. Как не странно, но на автобус к нам я успела. Помогло, что бегала по переходам с пылесосом в рюкзаке и магнитофоном на шее (Тёмка просил довезти, видно, он ему осточертел, а и вправду, тяжёлый).

Во вторник днём ходила к адвокату, Показывала твои фото, просила поискать слова, чтобы убедить тебя от неё не отказываться. Она уверена, что это коллективное поветрие, что тебя не убедить, но пробовать будет. Я просила не говорить, сколько её услуги будут стоить, но сказать, что я не буду нести никаких расходов и что вообще мы без тебя живём лучше (мы, действительно, богатеем, несмотря на довольно крупные расходы).

Вернувшись на работу, решилась показать твоё фото за машинкой сотрудницам. Они теперь всё чаще наедине заговаривают о тебе, в основном, нет ли каких новостей от тебя. Да и я по телефону свободно говорю.

Вчера звонил С.А. прямо из дома и поздравил тебя с тем, что ты стал знаменитым - в воскресенье "Немецкая волна" прочитала "Мой собеседник Виктор Сокирко", предварительно рассказав о Померанце. С.А. продолжал утверждать, что он рад знакомству с тобой и со мной, но я не могла отделаться от мысли: с тобой - да, со мной - нет. Вот и Люда не звонит.

В среду приехала на работу к 9-ти. Думала съездить к машинистке отвезти бумагу, и за сборниками, и ещё ждала звонка, но заработалась, не хотелось по дождю. (Хотя всё-таки сбегала в магазин и была поражена: яички по 1,05 давали по одному десятку. Эту мелочь-то!). Галя всю неделю сдаёт разные экзамены в музшколе, и ей не до магазинов. Звонка же так и не было.

Вечером мне опять не удалось лечь спать пораньше – с Наташей проговорили до12-ти. Детки ей всегда радуются, потому что она им книжки читает. Им, конечно, нужно общение. Во вторник они мне подробно рассказывали о взаимоотношениях в детском саду. Хулигану Маслову с его командой противостоит наш Алёша со своей. Команда Маслова затаскивает девочек в какую-то пещеру и снимает с них трусы (пока только так). И ещё Маслов принёс нож и поднёс его к Алёшиному лицу. Тот завопил, испугавшись. Испугался и Маслов. Суровую школу проходит Алёша, но, может, от этого ярче будет жить. А Маслов, наверное, прирождённый хулиган, и вид у него несимпатичный, преступный. Анютик откровенно не хочет ходить в детсад и просится на дачу.

В четверг мы с Тёмкой посмотрели венгерский фильм Фарби "Пятая печать". Оказывается, венгерское кино лучшее, что есть сейчас на мировом кинематографическом рынке. Но нам их не показывают. Они слишком откровенны, трогают глубоко вопросы нашей жизни. Я склонна связывать подъём киноискусства с развитием у них частной инициативы. Фильм меня захватил с первых звуков, не отпускал ни на секунду моё внимание и прямо-таки вдавил в кресло своим концом. Было трудно решиться встать.

Вчера приходили Саша Э. и Аня. Саша рассказал, про свою стычку с парт чиновниками, которые, прослышав фамилию Нейман, пришли выяснять, не из отказчиков ли он. Выяснилось, что другой, что член общества "Знание" и выступает у них на самых законных основаниях. Саша порадовался, что они ещё не усмотрели Померанца. Но, возможно, Саше больше не удастся проводить вечера и лекции – закрывающая на всё глаза директриса уволилась.

Мои три заявки, взятые домой, ждут решений, а я читаю №8 ["Поиски"]. "Дневник оккупанта" о событиях 68года в Чехословакии. Мне всё кажется, что это действительно дневник, а Тёмка настаивает, что худ.произведение. Конечно, можно написать и от лица идиота (в данном случае – дубоватого нашего парня из семьи низко квалифицированных рабочих).

Сейчас придёт Тёма (куда он девался, уже 5 часов?), устроим уборку новым пылесосом. Детки у Жени и Люси. Я им очень благодарна, что берут детей и занимаются с ними, может читать научат...

Да, получила с Запада, неизвестно от кого, четыре книжки художников – Тулуз-Лотрека, Сезанна, Брегеля и Босха. Очень приятно! Обратный адрес есть, пошлю хотя бы открытку.

19 мая.

В субботний вечер так и не занялась ни отчётом, ни заявками, всё читала №8. Очень симпатичный журнал. Дочитала "Дневник оккупанта" – живая, яркая картина событий в Чехословакии, как яснел взгляд у солдата. Но самое лучшее чтение всё же – Померанц. В этом номере 7-ая часть "Снов земли" – "Иосиф в Египте", о Сталине. Ну и, конечно, с интересными отступлениями. Ясный тон, широкие обобщения. Теперь я поняла, за что он тебя полюбил - за отсутствие фальши. "Я вижу на многих лицах интеллигентов фальшь, невольную, мучительную фальшь (это наш крест), иногда злостную фальшь, т.е. тщеславие, умение повторять умные слова и связывать их так, как следует, по всем правилам, кроме одного: не говорить того, что сам не пережил. Я напрягаю все силы, чтобы не сказать ни одного не пережитого слова..."

20 мая.

В воскресенье на дачу ехали на машине Я.И. Отец обрадовался. На даче он вообще бодр и деятелен. Я.И и Володя С. принялась за пилку, Регина с Т.П. что-то сажать, а я копать сорняки в малине - уж очень заросла. В начале четвёртого двинулись, чтобы заехать к маме на кладбище. Посадила нарциссы и маргаритки. Посидели, вспомнили.

Приехали в половине шестого, так что я всё успела: и вымыться, и пироги поставить. "Армению" заказывала Марина П., но она не пришла, т.к. была в лесу, где справляли Валерин день рождения.

Кино прошло, как обычно. Я ошибалась только на Санаине, и как раз в это время пришла Галя П. Тихо села и стала прилежно смотреть. Оказалось, что приехала поздравить меня с днём рождения, т.к. уезжает на пять дней на соревнования. Гале я очень обрадовалась. Всё же жаль, что мы не общаемся с нашей туристской компанией.

На естественный вопрос, почему началась армянская резня, я не смогла толком ответить. Сейчас прочла в энциклопедии и вспомнила твои объяснения. В пятницу будет "Ленинград". Опять на что-нибудь не отвечу…

Вчера я рано вернулась домой, т.к. была обеспокоена жалобами Жени на Алёшино поведение. Да это и так видно. Какими они появились дома вечером в воскресенье! "Приветик, мама", - сказал Алёша. И дальше всё громко, суматошно. Женя рассказал, что ведёт он себя задиристо, агрессивен, навязчив и шумен. Выставил на Сашу нож, которым резал пластилин, чтобы "попугать" того. Похоже, Алёша привык среди сверстников командовать, а Саше это непереносимо: шмакодявка, а лезет командовать. Наверное, они столь разные, что подружиться не смогут. А жаль. Не придётся больше посылать к ним. До лета больше не пошлю, пусть посидят дома.

Подошла я к дому в 7-ом часу. Дождик, но дети на улице и уходить не хотят – у них много сверстников в подъезде. На крылечке стоят два папы, и я постояла рядом, поджидая, что кто-нибудь из моих пробежит. Так удивительно стоять на крылечке! Так удивительно идти домой с мыслью заниматься детьми!

Они явились домой минут через сорок мокрые, конечно, с ног до головы. Поужинав, мы начали с Алёшей разговор. Я шила, а он сидел наверху дивана. Аню выгнали, чтобы не мешала. Он обстоятельно вспоминал все свои "криминальные" поступки. Поскольку я вчера так и не поняла, почему его не взяли в игру и закрывали дверь, то многими путями пыталась это выяснить. А он не отвечал. Я стала подозревать, что скрывает. Позвали Аню, она объяснила, что он пришёл последним, и для него не нашлось места на диване. Теперь понятна его обида и желание помешать игре. После разговора стало легче. Инцидент с ножом исчерпан. Я боялась, что он опробует приёмы Маслова, но Алёша не хотел зла Саше и не трогал его.

Очень обстоятельно мы с ним побеседовали. Ему тоже понравилось. Сегодня, когда я вернулась к этой теме, он сказал: "Мы же вчера поговорили, и я больше не буду".

О твоей доверенности. Тихая ярость охватила меня, когда я прочла в списке про платки, трусы и майки. Ну, какого дьявола, надо строить из себя такого экономного? Мы будем что ли тут твои трусы и майки носить? О такой экономии даже людям сказать стыдно. Зачем ты заставляешь тебя стыдиться? Вот на этой верхней ноте кончаю и ложусь спать. Ты-то, наверное, уже давно спишь. Не позволяю себе думать, что тебе плохо, чтобы, в самом деле, не было плохо. Ты должен находить интерес в людях, поддерживать равновесие в себе. И дай Бог тебе в этом успеха!

27 мая.

Утро моего дня рождения началось с того, что я увидела большую аппликацию, которую Галя с соседской Аней сделали мне, Детали купленные, немецкие, но и девочки постарались. Приятный подарок. Тёма с четверга ночевал у деда и Т.П., как я шутила – ушёл на хорошие харчи. Харчи и вправду хорошие, но больше он туда не хочет – всё же одна комната. Но он очень правильно сделал, потому что в пятницу у нас был "Ленинград", а в воскресенье – шум. У него же в субботу последний звонок, а в понедельник уже экзамен. Так что у меня ни грамма обиды на непоздравление. У нас с ним сейчас очень непосредственный контакт – полями, дружественными, однозарядными. Не нужно много слов, т.е. они нужны для выявления, а не для убеждения. Так чаще всего было с тобой. С Галей такого нет ещё. Хотя я очень хорошо понимаю, что она хорошая девочка, славная девочка. Вот выругала я её в четверг, что за целый день не разложила поглаженное бельё (обещала). А ей уборка в школе, так называемая практика, за неделю обрыдла. На другой день, в пятницу, перед отъездом в Тарусу, она хорошо убрала квартиру – приятно было войти...

А в тот четверговый вечер она пришла из телевизионного кино у соседей, была довольная, умиротворённая, а я не удержалась, не шумно, но всё же попрекнула её. Конечно, она могла бы больше убирать, больше мне помогать, но ведь и я не надрываюсь. И в тот вечер я ведь тоже была в кино. Это был последний день Тёмкиного киноклуба. Показывали грузинский фильм "Мачеха". И вот после своего кино я посмела упрекнуть Галю…

И ещё ведь в четверг я ходила к Саше Н. на обсуждение их трагически кончившегося крымского похода. Он пригласил участников и их родителей и почему-то меня. Начал он с того, что люди не зря придумали суды. Наказание суда снимает ответственность—отбудь и забудь. А он - несудимый мучается от неснятой ответственности. А кончил призывом не верить парням-авантюристам, каким он был. Одна из гостей, бывшая пионервожатая, бурно не согласилась: "Я всем рассказываю про ваш опыт. Хвалю. А вы сами от него отказываетесь. В пионерлагерях очень плохо". Но родители, благодарные Сашам, что они показали их детям Крым, всё же были очень сдержаны.

Для своей реабилитации, наверное, Саша Н. устроил "Happening". Он состоялся 25-го, и не поехать на него я не могла, т.к. мне отводилась роль корреспондента, а игровых точек было мало. Саша считает, что праздник не удался, а по-моему, было очень хорошо. Мы явились большой компанией – Лида с ребятами, Люся с Сашей, её приятель с четырьмя мальчиками, мы без Тёмы. У нас было три гитары. День был солнечным. Полчаса ехать и полчаса идти. Дети сами находили себе развлечения, я наигралась с мальчишками в футбол, хотя и здорово болела пятка. Алёшик нечаянно принял на себя сильнейший мяч и устоял. Мы его очень хвалили. Дети пускали летающие тарелки, учились стрелять из лука. Люся устроила детский концерт, который перерос во взрослый… Галя сказала, что когда она входила в метро, ей казалось, что люди не говорят, а поют.

Потом был праздничный воскресный вечер. Первые цветы я получила на подходе к дому от Толи Ж. Чуть увядшие пионы потом пышно развернулись. У двери нас встретила празднично (так я тогда подумала) возбуждённая Наташа. Через 10 минут пришли Лена и Сима Лавут. С Симой мы, две "соломенные вдовушки", обнялись. Она рассказала, как брали Сашу. Она успела на проводы и даже ездила в прокуратуру, Саша ей махнул и дал последние указания. Счастливица. Дело у Саши собственное и сидит он в Бутырке. А Таню Осипову загнали в Лефортово. Из группы "Хельсинки" остались Софья Васильевна, Ваня Ковалёв, Феликс Серебров (он в психкомиссии теперь один)...

Опять о вечере. Хотя накануне я убеждала звонивших, чтобы не приходили, т.к. мне не хочется готовить, да и день мы проведём в лесу, но каждому пришедшему я была рада. Пришла, конечно, М.И. и подарила замечательную хозяйственную сумку. Пришли Таня, Инна, Регина с Я.И., Марина с Риной. Потом пришли Ася, Валя и даже Женя, Лёня. Вот как много! Показала я им "Мангышлак". Его я уже выучила наизусть и не ошибалась. Плохо только, что во время показа много народу приходило. Женя привёз такие великолепные розы. И вообще цветов было так много, что на утро мне не надо было ехать на рынок за цветами. В общем, праздник получился славный. Пили за тебя и всех сидящих. Немного грустили, но больше шумели. Разговоров разумных было как-то мало.

Утром отвезла цветы в школу и сразу на работу. Ели-пили и впервые вслух и вместе говорили о тебе, сочувствовали и желали твоего возвращения.

5.Июнь.

Поворот.

Май был самым спокойным месяцем в моих отношениях со следствием. Перед праздниками Бурцев объяснил, что следствие надеется окончить до Олимпиады, что ему, видимо, на днях предстоит командировка в Харьков для получения почерковедческой экспертизы на мои материалы, а к разговорам мы вернёмся лишь в июне-июле. Насколько же легче тюремное ожидание, когда примерно знаешь, что тебя ждёт и когда. ..

И потому вызов к следователю в конце мая был для меня неожиданным и тревожным подарком. Но тревога заглушается блаженством прогулки по общаковскому коридору "руки назад" мимо окон, в которые льётся майский свет и запах от распустившихся лип внутреннего тюремного двора. Целое море зелени, целая вечность невиданной молодой листвы! Это – главный праздник. Но и "гуляние" со смеющимися, перемигивающимися при встрече надзирателями, комсомольцами и комсомолками, тоже приятно. И даже болтовня с хмурым следователем жадно запихивается в копилку впечатлений без разбора. Ведь сейчас некогда – потом, "дома" разберусь и проанализирую. "Прокручивание впечатлений" начиналось даже раньше, ещё в тесном боксике, куда сажают подследственных перед тем, как отвести от следователя в камеру. Через 10-30 минут сидения в этом туалете без унитаза возвращаешься "домой" ходко, но не спеша, чтобы не расплескать полученное богатство и ещё раз ухватить глазом зелёную листву за вымытыми или даже раскрытыми (что ещё слаще) окнами.

Не помню, какие новые вопросы поставил мне Бурцев на этот раз. Значение имела лишь его неожиданно горячая реакция на мой привычный отказ давать показания: "Очень-очень зря отказываетесь. Времени прошло ведь немало. Не учитываете, что от Вашего поведения сейчас зависит, по какой статье дело пойдёт дальше!"

Я повторял прежнее: "По какой статье меня будут судить, уже решено, хотя Вы это скрываете, но от меня тут ничего не зависит. Показания могу давать лишь о себе, и когда речь пойдёт о серьёзном доказательстве наличия клеветы в наших работах". Однако я почувствовал, что и вправду готовится какой-то поворот, да и время поджимает Бурцева, потому и мне следует продемонстрировать свою готовность к торгу. Я примирительно откликнулся, что вопрос о показаниях на себя не считаю принципиальным, что на суде буду давать их обязательно (надо же отвечать за свои действия), что же касается показаний на следствии, то это зависит от следователя: давайте доказательства наличия клеветы ... неплохо бы дать свидание с женой или изменить меру пресечения, как Вы говорили ещё в январе, в КПЗ.

Ничего не ответил Бурцев, записав в очередной раз мою формулу отказа: "пока не будут предъявлены доказательства клеветы в изъятых у меня материалах". Но я был радостно возбуждён: впервые почувствовал, что не только я, но и Бурцев зависит от меня.

Наступило 4 июня, среда. Снова вызов. Но, проведя через холл со следовательскими кабинетами, меня завели в просторный солнечный кабинет, где за столом буквой "Т" с мягкими креслами сидел улыбающийся Бурцев: "Нет, нет, ничего особенного, просто у них этот кабинет оказался свободным". Снова отмечаю про себя бурцевское "у них" про тюремную администрацию, сопоставляю с поразившим меня ещё раньше: "Мы от них во всём зависим" – (в поведении подследственных, что ли?). Но тут Бурцев подсовывает мне бумаги: "Сначала почитайте". И смотрит очень довольно. Оказалось – отзыв специалистов Института экономики АН СССР на восемь сборников "В защиту экономических свобод". 32 машинописные страницы прочёл я быстро, с напряжением и интересом. Первый официальный отзыв на мои сборники. Но вместе с тем и первые аргументированные "доказательства" моей "клеветы" и преступности. С одной стороны льстило, что мои сборники изучались подробно и серьёзно, а с другой удивляла бессодержательность аргументов, неубедительность критики. Ей-богу, в нашей дискуссии меня критиковали гораздо глубже. Зато выводы этого отзыва были и неприятней, и опасней: они прямо обвиняли составителей сборников К. Буржуадемова и В.Грина в "антисоветской пропаганде и клевете на строй" с "целью дискредитации на международной арене", т.е. в преступлении по ст.70 УК, прямо требовали 12 лет моей жизни.

Пока я читал, Бурцев несколько раз выходил из кабинета, а теперь смотрит выжидающе: "Как, мол?"

-Прямо ужас какой-то, - улыбаюсь я в ответ, - а подробнее изучить этот документ я смогу?
-Да, конечно, конечно! Но потом. А сейчас прочтите письмо от жены. Я тут с ней встречался...

"Господи, сколько мне сегодня подвалило", – и я "поплыл". Снова лежат передо мной родным почерком строчки о том, что детки меня помнят, что с учёбой старших всё хорошо, у Тёмы выпускные экзамены и цветы, что на даче отцу помогли и он здоров, но грустит (наверное, по мне), а свой день рождения Лиля провела в лесу – просто уехала с детками (наверное, чтобы никого не видеть). И только последнему я огорчился: ведь я праздновал этот день и пил вечером сладкую воду на сахаре, собранном за несколько дней, как вино, с тостами про себя, а вот оказалось, что ей так плохо, что даже от праздника отказалась (потом выяснилось, что я неправильно понял Лилины строчки и вечер 25 мая всё же был!)

Сейчас я думаю, предъявление мне одновременно и мощного доказательства моей вины по ст.70, и такого родного ласкового письма было не случайным, а преднамеренным, для создания сумятицы в моих чувствах между напряжением страха и зовом домой. Наверное, создание таких душевных контрастов, раскачивающих психику, входит в технологию запланированного важнейшего разговора.

Неожиданно в кабинет вошёл молодой человек, лет 30-ти, худощавый, как и Бурцев, но одетый с большим изяществом. Сразу, без слов понятно - из органов, и разговор, наконец, пойдёт по существу.

Увидев передо мной "отзыв", поинтересовался: "Изучили? Нет? Конечно, надо дать Вам достаточно времени, но, к сожалению, в камеру брать нельзя". На мою просьбу назвать себя ответил: "Это не важно, я только коллега следователя и, как он, представитель инстанций, заинтересованных в правильном разрешении Вашего дела. Имейте в виду, я внимательно изучил, прочитал практически всё, что вы писали и должен сказать, что вреда Вы принесли всем нам, стране нашей очень много... Начиная с Вашей книги "Очерки растущей идеологии", изданной в ФРГ НТСовским издательством. Да-да, не возражайте. Кстати, Вам должно быть интересно, что на одном из судебных процессов эта книга признана клеветнической и её распространение является уголовным преступлением". – "Кого именно за это судили "Это неважно... Да, а теперь Ваши экономические сборники. Чего только Вы там не написали, ни в какие ворота не лезет. Одна из молодёжных групп решила заняться их изучением, но вовремя спохватились, всё нам принесли, рассказали, успели вред исправить... Теперь вот за границей о Вас шумят, как о герое и мученике" – разворачивает парижскую газету "Русская мысль" на странице, где я вижу свою фотографию, - "вот видите!"

Меня охватывают радость и гордость – не забыт, и благодарность всем (это от инстинкта, как бы ни был я скромен), но вслух я высказываю иную часть своих ощущений: "Вы сами в этом виноваты! Не было бы моего ареста, не было бы и шума. Неправильно держать меня в тюрьме!" Подробности ответа "коллеги следователя" не помню, что-то о несомненности 70-ой статьи в моём случае и что до сих пор только добрая воля следователя и "иных инстанций" удерживает от такого поворота. "Да, мы знаем, что Вы были против получения денег из-за границы. Это говорит о Вашей порядочности. Известно и Ваше заявление, что готовы давать показания и больше не заниматься прежней деятельностью, потому-то и боремся за Вас - против Вас же. Мне добиться права на встречу с Вами было совсем не просто, и Вы должны ценить это. Вы должны понимать, что сейчас приходит время, когда надо решать свою судьбу, с кем Вы – с советскими людьми или с нашими идеологическими противниками..."

Помню, что тут же возражал: считаю себя советским человеком, но вот по взглядам мы совершенно различны с ним. У меня, например, буржуазная идеология и с этим ничего не поделаешь.

-Ну что там Ваши взгляды? Я вот, если разрешат, познакомлю Вас с одним экономистом, и за два часа от Ваших убеждений ничего не останется! Вы должны понять, что суд над Вами неизбежен, его не может отменить ни одна власть на земле, но мы можем освободить от наказания, например, по помилованию. Я связан с такими инстанциями, которые могут решать эти вопросы. Но такое станет возможным лишь при исполнении трех непременных условий: полных показаний по делу, твёрдого обещания впредь не заниматься самиздатом и, наконец, признания себя виновным в преступлении и клевете".

Я отвечал, что на освобождение от наказания я не надеюсь. Но, учитывая мою всегдашнюю лояльность и нынешние уступки, я рассчитываю реально лишь на смягчение наказания – до ссылки или "химии" вместо лишения свободы. Я могу принять второе условие и частично первое (давать показания, но только о себе), а вот третье условие для меня совершенно неприемлемо. От начала следствия я всё время добивался доказательства клеветы, буду добиваться этого и на суде, а признавать себя виновным без доказательств, заранее категорически отказываюсь.

Мне показалось, что "коллега" даже не огорчился моему отказу давать показания на других, отреагировав только: "Ну, это дело следователя, какие ему нужны показания. А вот полное признание своей вины – совершенно необходимое условие!"- Тогда ничего не получится из этого разговора. Поступайте со мной, как хотите". "Коллега" закончил разговор конкретным предложением: "Напишите заявление о главном: и о своих убеждениях, и о том, как видите сейчас своё положение и пути выхода из него, а через пару дней мы продолжим".

Я согласился.

Записку писал и переписывал набело все два дня. Она не была короткой, потому что включил туда и описание своей истории, и основных своих убеждений, и доказательства моей и всех остальных невиновности и описание трёх вариантов моего поведения: 1) предложенный путь раскаяния и самооплёвывания – неприемлемый для меня, 2) путь отказа от показаний и противостояния неправому суду, 3) предлагаемый мною путь компромисса – не освобождение от наказания и не лагерь, а "химия". Исписал полтетради в клеточку, как будто сочинение в школе на вольную тему.

Я был сильно взбудоражен. Предложения "коллеги", конечно, неприемлемы. Примеры Якира и Гамсахурдии слишком памятны мне по неприязненному отношению всех знакомых, чтобы им следовать. Но и невероятным казалось, что при моей уступчивости по остальным пунктам, "они" вкатят мне максимальное наказание. Нет, не может быть, на ссылку или "химию" я могу рассчитывать. Лагерь по 190-ой статье – это максимум! И ещё радовала меня информация "коллеги" про студентов, изучавших мои сборники, и про статью в "Русской мысли". Свою фотографию я видел в газете сам, и дело не в моём тщеславии, а в понимании, что только известность за рубежом является для меня сейчас основной защитой. Чем больше известность, тем сильнее желание у "коллеги" и его начальства перетянуть меня на свою сторону, тем больше шансов покончить моё дело полюбовным компромиссом. Интересно, что когда в сентябре я прочёл тот номер "Русской мысли", он стал практически единственным доказательством, что в моей защите "Запад" допускает сильные передержки в тоне и антисоветизме и потому отказаться от такой защиты мне необходимо. И получилось, что апрельская статья "Русской мысли" принесла мне пользу дважды – в июне, когда принудила "коллег" признать мою значимость и "бороться за меня", и в сентябре, когда стала для меня основным доказательством, что от антисоветизма в западной защите надо отказаться, что я должен настаивать на правильности своего решения.

А в четверг за окном снова объявился Валерин голос – его вернули в нашу часть спецкорпуса. Сидел он теперь совсем недалеко от меня, и потому слышно было неплохо, если говорить, правда, в полный голос. Конечно, я рассказал ему о вчерашней беседе, всё без утайки, хотя и неприятно было объявлять во всеуслышание, что готов давать показания и торговаться, - извещать своих сокамерников о том, о чём я им никогда не говорил, ведь ворьё могло это понять только как слабость, как "раскололся". И без того неустойчивый психологический мир в камере мог бы вовсе порушиться. Однако плевать - сообщить Валере о своём решении и узнать его реакцию, мне было значительно важнее.

Всё прошло хорошо. Валера мой "поворот" принял очень спокойно. Видно, он его ожидал, а может, даже чувствовал на себе вину (конечно, незаслуженно), что "втянул меня в эту историю". Думаю, что его успокоила моя формула: "Считаю для себя невозможными две вещи: давать показания на других и признавать себя клеветником, а в остальном считаю себя свободным.". "Что ж, - ответил Валера, помедлив, - я помню твой суд в 73году, "Дневник мелкого процесса". Я думаю, что на таких условиях ты можешь искать соглашения. И записку для начальства надо писать, пусть читают. Нет, ты не думай, что я буду против такой тактики. Для меня она, наверное, не подойдёт, но ведь у каждого свой путь".

С этим было трудно не соглашаться, но я всё же просил Валеру внимательно обдумать и поискать возможности улучшения своего положения, своих перспектив. Я давал советы и не верил, что он им последует, потому что и сам был неуверен в успехе моих начинающихся переговоров. Ведь всё могло кончиться и очень плохо. Переломают внутренний хребет самоуважения, а потом вовек не исправишь духовной своей искалеченности.

Я как будто по собственной воле вплывал на байдарке в опасную шиверу, где будет швырять и бить о камни, но я отдавался течению уже сознательно, не так как 7лет назад, когда боялся и показаний, и любого лавирования почти смертельно и потому нёсся по следовательскому каньону, бросив руль и зажмурив глаза от страха, только безвольно и инстинктивно упираясь. Теперь я знаю, что бояться не надо, теперь никто не отговорил бы меня от лавирования, и всё же опасностей сейчас много ,больше, чем в 1973 году, камни неизвестны и лавирование может оказаться даже хуже простого сваливания в лагерь. И всё же буду бороться, как ни страшно торговаться и делать уступки на допросах. Стыдно говорить, но писание жалоб и заявлений в тюрьме стало настоящей борьбой, когда "каждый день идёшь на бой".

Валера совсем по-другому "шёл на бой": он за всех боролся в своей камере постоянными протестами и жалобами на нарушения режима, постоянным противостоянием администрации тюрьмы и прокуратуре. Наверное, он понимал, что зримых успехов в этой борьбе не добьётся, потому что его противники давно уже насмотрелись на самый решительный тюремный протест и научились его игнорировать и преодолевать. Ведь они – профессионалы с громадным опытом, а мы все – новички-дилетанты даже в сравнении с обыкновенными урками, которых здесь большинство. Мне же бороться за улучшение режима для уголовников просто не хотелось. Мне гораздо важнее казалась задача собственного выхода из тюремного антимира. Правда, с моей тактикой следователи тоже, наверняка, были знакомы. И всё же моя борьба шла за нечто реальное, за выход с территории "противника". Прежде всего - это, остальное неинтересно.

Вызвали меня, как обещали, в пятницу, в тот же кабинет. Взамен прежнего "коллеги" был иной, которого Бурцев с тихой почтительностью отрекомендовал как начальника следственного отдела и зампрокурора г.Москвы Смирнова В.Ю. – моего возраста, чуть округлого, флегматичного и ироничного. Мою записку начал просматривать вначале Смирнов, потом передал её Бурцеву, отметив лишь конец о возможных вариантах поведения как существенное.

Вместе они потом напирали, что надо бы давать показания по делу полностью, ведь нельзя отделить одни вопросы в следствии от других, а насчёт вреда другим людям, то о каком вреде может быть речь? – никакого вреда никому не будет, совсем даже наоборот, в расширении дела никто не заинтересован. Естественно, я энергично возражал: "Хотя и понимаю, что сейчас наступил момент, когда надо выбирать линию поведения, ибо завтра ко мне никто не придёт и пересматривать будет поздно (Смирнов одобрительно кивал: "Да, это так, решать надо сегодня, иначе будет поздно"), но никаких показаний о других давать не буду ни при каких условиях. Даже, казалось бы, безобидные показания могут оказаться губительными – это я знаю по собственному опыту в 1973году".

Тут решается Бурцев: "Чёрт с Вами, Сокирко, давайте показания только на себя". И взяв ручку, придвигает лист протокола. (О, это уже новое...) "А как остальные условия? – тревожусь я. – Уж слишком быстро Вы решаете. Помните, что в прошлый раз говорил здесь другой товарищ, т.е. гражданин, не знаю как его?"

-Товарищ из органов? – любезно уточняет Смирнов.
-Да, наверное. Так он ставил три условия: показания, отказ от самиздатской деятельности и раскаяние в клевете, а взамен обещал освобождение, например, по помилованию.
-Мы можем вообще освободить Вас, - снова вальяжно встрял Смирнов, - прекратив дело по ст.6 УПК, если Вы проявите понимание. Ведь так, Юрий Антонович?

Бурцев неопределённо дёрнулся плечом и промолчал. Я тоже как бы не заметил эту очевидную фантастику, как неловкую лажу, и продолжал:

- Но принять эти условия я не могу, поэтому не могу рассчитывать на освобождение от суда. Вы об этом уже читали, могу повторить: соглашаясь на часть условий, я рассчитываю лишь на "химию" (Бурцев одобрительно кивнул головой). Однако если Вы согласитесь с этим, то незачем меня держать в тюрьме, показания давать я и так буду, а значит, отпадает официальная причина ареста до суда. Давить на меня тюрьмой дальше бесполезно. Измените меру пресечения, как обещали, отпустите домой до суда, и я поверю, что Вы серьёзно намерены повернуть моё дело к "химии", а не к полному сроку по 190-ой или даже по 70-ой статье на базе моих же показаний. Измените меру пресечения, и это станет гарантией, что Вы не обманываете. Ведь для меня дело очень серьёзно.

-Понятно, понятно, но дело серьёзно не только для Вас, - возражал увлечённо Бурцев. - У нас тоже нет никаких гарантий, что если отпустить Вас, то Вы не измените своё отношение, не обманете нас. Вас там настроят, и Вы будете настаивать... Это сейчас Вы убеждены, что будете вести себя как надо, а начнут Вас друзья на свободе уговаривать... совсем другое получится. Нет, мы должны иметь гарантии. Я Вам заявляю вполне определённо: вопрос об изменении меры пресечения может быть решён, но решаться будет только тогда, когда Вы дадите показания, не раньше.

В его голосе звучала убеждённость и, кажется, вера в свою правоту. Ведь и правда, какие у него гарантии, что на свободе я не вернусь к прежнему отказу? А снова сажать – смешно и не солидно. Да и как обосновать перед органами необходимость освободить меня? "Да он прав в своем желании гарантий, как прав и я, и кому-то надо уступать первым", - признал я про себя, а вслух возразил:

- Для Вас это лишь одно из дел, а мне давать показания на себя, по которым будут осуждать по ст.190-ой или 70-ой, значит вить верёвку на собственную шею!

- Да не пойдёте Вы по 70-ой, если дадите показания, это я Вам обещаю совершенно твёрдо, у любого начальства отстаивать сам буду!

Смирнов согласно кивал головой. И я замолчал - уж очень уверенным был голос Бурцева. А может и правда, у "них" принято решение: тех, кто даёт показания, судить, как намечено, по ст.190-1, а тех, кто на "непризнании" переводить на 70-ую? Да и зачем прокуратуре отдавать КГБ (на 70-ую статью) "благополучное" дело (оно станет таким, если я буду давать показания). Но тогда и Валеру с Юрой будут судить обязательно по 190-1-ой... И таким большим было желание избавиться от страшной и реальной угрозы (ведь ещё недавно я говорил себе, что подписание дела именно по 190-ой статье для меня будет главным праздником в Бутырках), и таким сильным было желание пойти на уступку, благородно проявить добрую волю, что я согласился: "Ладно, я начну давать показания, а Вы согласуйте вопрос об изменении меры пресечения".- "Хорошо".

Бурцев сразу уселся за свои бумаги, а Смирнов тихо поднялся и вышел в коридор, чтобы минут через 10 снова зайти и распрощаться: "Не буду мешать". Наверное, он мог считать перелом в следствии своей заслугой. Бурцев же торопился записывать основные "признания обвиняемого": общеизвестное членство в редколлегии журнала "Поиски взаимопонимания", впервые объявленный официально смысл псевдонима "К.Буржуажемов" и о том, как возникли и создавались сборники "В защиту экономических свобод". Наконец-то я разрешил себе говорить об этом свободно. И спокойно стало на душе.

И хотя потом я жалел, что поторопился уступить и не добился от Смирнова более определённых обещаний и гарантий изменения меры пресечения, и ругал себя вплоть до сентября, но теперь вижу, что результат был бы тот же: Бурцев и Смирнов тогда дали бы мне ещё "более твёрдые обещания и гарантия", чтобы добиться "перелома", но не смогли бы их выполнить, потому что решали этот вопрос не они только, а и те, кому нужно было добиться именно "раскаяния", те, кто уже давно решил: арестованных следует держать в тюрьме до суда, чтобы использовать срок предварительного заключения максимально для выдавливания раскаяния.

Закончив протокол и передав его мне на чтение, Бурцев удовлетворённо откинулся на стуле, а после мой подписи даже не сразу отпустил меня, хотя и темнеть начало за окном. Шёл 9-ый час, а ему не хотелось кончать удачный вечер, когда он мог позволить себе поддаться добрым чувствам. Ему, видно, хотелось, чтобы я стал совсем "своим", "перековался" и никогда больше не встревал в опасные истории, чтобы у меня дальше было всё хорошо. Он, конечно, понимал, что перелом только начался, что сейчас "давить дальше" не следует, но всё же "лёд тронулся", "начался процесс выздоровления". И, наверное, сладко было Юрию Антоновичу от "спасения заблудшего" и от благородства своей нелёгкой и не всегда благодарной работы.

Придя "домой", я сразу вызвал Валеру и рассказал ему, что видел Смирнова, что начал давать показания в обмен на твёрдое обещание, что 70-ая от меня отпадёт, а мера пресечения будет изменена, хотя на последнее я мало рассчитываю, и что теперь меня будут вызывать к Бурцеву часто.

Реакцию Валеры не помню, была она, наверное, сдержанной и меня не задела, а вот реакция сокамерников запомнилась. Василёк Бучуев изобразил сдержанное презрение: "Значит, начал на подельников своих капать!", как будто он давно ожидал именно такого. Я даже встал в тупик: ведь я только что кричал Валере, что даю показания только на себя! Ответил как можно грубее: "Не суйся в дело, которое не понимаешь!"

Фетисов же как-то молча улыбался, понуждая лицом и Бучуева к молчанию. Тогда я был подозрительным и решил, что он выжидает момент, чтобы отплатить мне за драку. Но ничего не случилось. Возможно, он считал начало моих показаний своей победой и предвкушал благодарность начальства. Не в его интересах было мешать мне "колоться" дальше и он стал предупредительным и миролюбивым. Остальные же сокамерники остались равнодушными, им и вправду всё происходящее со мной было "до лампочки". Теперь жизнь сосредоточились на ожидании решения "инстанций".

Следующий вызов пришёлся на вторник 10 июня. "Сердечная" атмосфера предыдущего вечера испарилась. Бурцев сразу принялся за дело, вытаскивая из своего "дипломата" пачки изъятых у меня материалов и предъявляя их один за другим: моя ли это работа, когда написана, кому отдавалась (и монотонное: "Показаний на других не даю". - "Ладно, следующий"). Правда, вначале Антоныч попробовал словчить, предъявив как мои, бумаги, изъятые у Белановского, и скромно улыбался, когда я уличил его в нарушении договорённостей: "мол, работа такая".

Так работал я с ним довольно долго, ожидая конца нудистики и сообщений по существу: какая же была реакция "инстанций" из органов на мою записку к ним и предложения? Принимаются они или отвергаются? А если приняты, то когда будет решён вопрос об изменении меры пресечения, ведь основные показания я дал, у них теперь есть гарантии, что задний ход я не дам...

За эти дни я успел увериться, что меня и в самом деле могут скоро выпустить, что шансов много, просто нет причин держать меня здесь, да и Бурцев со Смирновым твёрдо обещали. Так хотелось верить, что я распустился, и все три летние месяца провёл плохо, ожидая освобождения со дня на день...

Но вот протокол прочитан. Я тороплюсь его подписать, чтобы перейти к главному, но... Антоныч поворачивается и тянется к звонку на вызов. Я едва успеваю запротестовать. Мои вопросы он встречает спокойно. Записка моя читается, "ходит по начальству". Отношение к ней – положительное, в общем. А что касается меры пресечения, то я зря думаю, что этот вопрос простой. Хотя по УПК следователь имеет право его решать самостоятельно, но практически меру пресечения в сторону смягчения меняют очень редко, и он лично никогда не пойдёт на это, не заручившись поддержкой начальства. А чтобы идти к начальству, надо иметь убедительные доводы. Вот дам все основные показания, появится хороший довод. Конечно, и обязательство на будущее тоже дать необходимо (я выражаю согласие), и признать хотя бы свою вину...

Последнее – неприятная неожиданность. Снова здорово. И я сильно расстраиваюсь:

-О последнем не может быть и речи, ведь уже говорил.
-Да я знаю, но вину перед государством признать необходимо. Вы ведь сами писали в своей записке, что допускали ошибки. (Да, писал, имея в виду запальчивость, которая привела меня в тюрьму, но ещё большую вину за это я отмечал за следователем).
-Нет – отвечаю, - признание вины в моём деле, это то же самое, что признание себя клеветником. (Я тогда не подозревал, что потом всё же соглашусь на формулу "политической вины", не признавая вины юридической.)
-Ну, подумайте...

На этом допрос закончился.

Совсем иначе я уходил "домой" на этот раз – с чувством обманутого! Вот и горькая расплата за первый шаг по "новому пути", за показания, а ведь они уже даны и это неотвратимо! Что достигнуто – ничего, а впереди ещё длинный путь. Мелькнула и стала уверенностью догадка: когда я выложу все нужные Бурцеву показания, то стану им не нужен, как выжатый лимон. Образ "выжатого лимона" меня потом долго преследовал. Если чего-то и можно вытребовать от них, то только сейчас, когда от меня ещё нужны показания. Нет, хватит, надо исправлять ошибку как можно скорее и отказаться от показаний до изменения меры пресечения.

Составил соответствующее заявление и на следующем допросе (не помню уже числа) отдал Бурцеву. Тот отложил принесённый самиздат, долго читал, потом спокойно сказал: "Ваше дело, давать или не давать показаний. Хотя все жалуются, что "Бурцев давит", но я давить не собираюсь. Зачем? Для доказательства Вашей вины материалов у меня и так достаточно: изъятое у Вас на обысках и их протоколы, Ваши первые и последние показания, показания Померанца, акты экспертиз. Дело даже проще закрыть без описания всех изъятых у Вас бумаг. А вот Вам от такого отказа будет хуже. И с надеждами на изменение меры пресечения придётся совсем расстаться... Я буду откровенен: даже в случае продолжения показаний я не гарантирую совсем твёрдо, что начальство не будет против Вашего освобождения, но в этом случае я бы старался его добиться. Вот и всё".

Его откровенный и спокойный тон меня обезоружил. Я не понял, а скорее почувствовал, что он говорит правду: изменение меры пресечения зависит не только от него и не от дальнейших моих показаний, а от кого-то или чего-то более важного, что сейчас в вопросе о показаниях моя торговля мелка и неуместна. Я и вправду, только потеряю союзника, Антоныча в Бурцеве – и без всякой для себя пользы. Мои опасения и ожидания были мельче действительных опасностей.

И я сыграл отбой: "Хорошо, считайте, что моего отказа не было, я буду давать показания в обмен на Ваше простое, без обманов обещание, что сделаете всё, что в Ваших силах, чтобы я вернулся домой". В тот вечер было уже поздно, и Антоныч отпустил меня в камеру, так и не начав допроса.

История с окнами.

Но прежде чем я снова появился в следовательском корпусе, я поменял "спец" на камеру голодающих, а потом на карцер. Произошла почти "революция" в моей серой бутырской жизни и вызвана она была Валериной "революционной деятельностью".

Началось с его сообщения, что их камера требует от начальства выставить средние оконные рамы, чтобы уменьшить духоту, но пока их заявления Подрезу остаются без ответа. "Соседи тоже об этом пишут, хорошо, если бы, Витя, твоя хата и соседи поддержали нас". Да верно, в начале июня "на спецу" было душно, и потому мои сокамерники, услышав это предложение, легко загорелись: "Давай, пиши". Я был доволен, что не надо агитировать их Валере в помощь.

Написал я легко. Ситуация и в самом деле могла быть понята, как возмутительная. В конце апреля на Москву упала жара, мы обливались потом. В других камерах, где были сердечники, начались серьёзные жалобы и протесты: ведь в камерах нет вентиляции, хотя она и предусмотрена, судя по неработающим решёткам, двух окошек-форточек недостаточно для воздухообмена с миром. Тогда начальство "спеца", видимо, решило не "озлоблять" и удовлетворило просьбы кардинально просто: были выставлены и унесены из камер все средние окна, хотя многие и просили одну (летнюю) раму оставить на случай возврата холодов, но - "не велено!"

После майских праздников стукнули холода, снова закружился в воздухе снег, а в камерах с открытыми окнами всех стала бить холодная дрожь. Ещё, слава Богу, что через пару дней снова включили отопление, но справиться с распахнутым оконным проёмом батарея у дверей не могла и потому каждая из камер выдумывала свои средства защиты. Мы по примеру японцев заклеивали окно газетами (при вечернем простукивании решётки их регулярно отдирали), другие занавешивали проём одеялами, а это уж совсем "не положено" и надзиратели ругались. Посыпались жалобы на холод. Но у начальства запас "доброты" оказался не велик. Да и понять его можно: что ж так и таскать окна взад-вперёд? (Разрешить держать оконные рамы в камерах администрация, видимо, не хотела из принципа.) Жили мы так довольно долго, почти до тепла.

Но когда пришлось вмешаться врачам и прокурору по надзору, наконец, последовала реакция администрации: летние оконные рамы снова вернулись в камеры и были заколочены гвоздями. Случилось это в конце мая, т.е. когда холода уже кончились. Снова наступила жара, и конечно, мы теперь уже сами выставили окно. Но не тут–то было. Администрация стала наводить" порядок". После пары предупреждений его с руганью поставили обратно... Однако духота доведёт кого хочешь, и мы снова выставили, но администрация уже действовала круто: за неподчинение лишали на месяц ларька дежурного по камере и остальным грозили тем же, а раму прибивали уже несколькими длинными гвоздями. Естественно, что "пассажиры спеца" возмущались. Конечно, про себя или по одиночке. А вот энергичный и нацеленный на борьбу Валера в такой обстановке взялся за организацию протеста систематично, т.е., как пишется в учебниках, "вносил элемент организации и сознательности в стихийное брожение масс".

Хотя коллективные жалобы и заявления запрещены, но под написанной мною бумагой подписались все. Через пару дней Валера снова вызвал меня и сообщил, что теперь они пишут прокурору по надзору, потому что от администрации ждать ответа бесполезно, а у них в камере есть люди с больным сердцем, им совсем плохо. Надо стоять на своём вплоть до крайних мер, такого нельзя терпеть. Чувствовалось, что дело идёт к коллективной голодовке.

Пробовал я успокоить Валеру, внушить ему осторожность. Потом прямо сказал, что у нас хоть и недовольны, но собачиться с администрацией ни у кого охоты нет. Но не помогло моё увещание: раз коснулось здоровья человека, для Валеры протест приобрёл нравственный, максималистский характер, когда отказ от протеста равнозначен подлости. Однако не трудно объявить голодовку, трудно понять, как из неё надо выходить, если требования не будут приняты. А выходить надо обязательно, ибо в современных условиях дело кончается не смертью, а насильственным кормлением в течение долгого времени.

Кажется, в субботу, 14–го, Валера сообщил, что 16-го, в понедельник его и соседние камеры начнут голодовку протеста, предложил присоединиться к ним и передать это предложение соседям. Мало энтузиазма было у моих сокамерников. Они все слышали и были смущены: одно дело лаять про себя ментов или даже подмахнуть непонятной закорючкой письмо Подрезу, а потом прокурору, а другое дело идти на голодовку. Мой вопрос: "что же мне отвечать?" – повис в воздухе. И я был готов подытожить их молчание как отказ. Но помешал Фетисов. Не знаю почему, может после своих частых рассказов о "лагерных победах над ментами" ему было не по себе пасовать на деле, но повернул он так: "Тут надо подумать и обсудить. Если заваривать такую кашу, то всем... Вот у нас когда-то было на малолетке, пять дней голодали..."

И правда, на прогулке он начал расспрашивать дружков в соседней камере ("корешей" он находил в любой камере, в любой группе людей) примерно так: "Ген, ты слышал, как мутили об окнах, чтоб голодовку всем объявить. А? Да нет, что менты кого-то избили, это в другой раз орали. А ты сам к закрытым окнам как относишься? Вот-вот, побазарить надо всем, чтоб, если объявлять, то всем разом..." Ну и так далее. Почему-то Фетисовская активность мне не нравилась, была в ней какая-то двусмысленность, вроде и хочется, и колется. И я внутренне ёжился. Особенно, когда Фетисов стал меня убеждать, что именно Валера должен вызвать общетюремное обсуждение, "базар", по этому поводу. Сам он взяться не может, раз не он начинал, но поддержать и расположить соседей, если "базар" начнётся, сможет.

Ох, не по душе мне была голодовка, а предложение и участие Фетисова - тем более. Но я невольно стал посредником между Валерой и нашими камерами – срочно вызвал и сообщил Валере, что у него есть союзники, но что предварительно нужно поставить вопрос на обсуждение: нужно ли это для всех, поддержат ли? Когда я выкладывал это Валере, то не скрывал, что лично я не заинтересован, старался дать ему повод отказаться от голодовки, когда он убедится, что тюрьма его не поддержит (по своим я видел, что никто голодать не будет), а борьба окажется ненужной. Но чувствовал, что выйти из моих слов может совсем иное.

Действительно, Валера выслушал меня и только уточнил, будет ли от нашей комнаты поддержка при начале обсуждения. Фетисов стоял рядом и согласно кивал головой: "Конечно, будет, гарантирую". Я подтвердил. А в воскресенье перед вечерней поверкой в 4 часа, когда выключают радио, Валере вызвал меня и попросил "приготовиться". А через пять минут выступил с громовой (во весь голос) речью. Примерно так: "Слушайте все! Слушайте все! Мы объявляем голодовку, пока не удовлетворят наших законных требований. В камерах духота, у людей сердечные приступы, а администрация специально не даёт раскрыть окна, не обращая ни на что внимания. Мы требуем права самим ставить окна!.. И ещё стало известно, что работники изолятора, избили заключённого... Мы так же протестуем против избиений и требуем наказания виновных. Присоединяйтесь к нам, потому что нельзя терпеть и ждать, нельзя только поддаваться гнёту, надо сопротивляться и требовать выполнения закона! Завтра мы начинаем голодовку! Присоединяйтесь все!"

Я с Фетисовым стоял у решётки и напряжённо ждал откликов. Вначале было несколько дурашливых, наподобие первомайских выкриков: "Ура!!", потом восхищённое: "Вот даёт парень!", потом... растерянное молчание... Я страшно волновался и торопил Фетисова: "Ну, давай же, начинай говорить по-своему... Ты же обещал, давай!" А тот отмахнулся: "Подожди, сейчас не время, дай послушать"... и напряжённо "слушал тишину" Наверное, прошла целая минута, как вечность, а он так ничего и не сказал. У меня мелькнуло подозрение: "А вдруг это его провокация? Насоветовал, спровоцировал Валеру на митинг, а сам теперь в кусты и ещё слушает... И меня обманул, гадина!"

Ведь как надо, чтобы сейчас кто-то сказал по-лагерному: "Соседи, выскажитесь, поддержим ли, или пусть лучше и они не начинают?" А Фетисов молчит. Попробовал я сам обратиться: "Соседи, мужики, мы-то что скажем?" Но нет уверенных слов в горле и никто меня не слышит... И от стыда и отчаяния за своё невольное предательство я заорал: "Валера, Валера, я тоже буду с тобой! Завтра объявляю голодовку протеста на неделю сроком, буду с тобой!"

Рациональное решение было принято от отчаяния. Именно сроком - на неделю. Ибо в возможность перелома администрации я не верил, а ставить невыполнимые задачи и загонять себя на бесконечную голодовку я не хотел. За неделю же коллективной голодовки вопрос должен быть так или иначе решён. А для здоровья это не вредно, на воле друзья гораздо дольше голодают. Главное, я хоть немного исправил свою вину перед Валерой за провокационный совет Фетисова.

Валера подтвердил, что меня понял, надеюсь, что на душе у него стало легче от моей поддержки. Камера моя молчала, только Фетисов чуть суетился, изображая сочувствие и даже виноватость. Но веры ему никакой, вообще, видеть его не могу. Чтобы снять напряжение, другим отшутился: "Неделю поголодать - только здоровье укрепить".

Утром 16 июля на поверке я отдал своё заявление о начале голодовки протеста. "Вот ещё", - фыркнул корпусной, но листок взял. При раздаче завтрака вернул баландёру свой хлеб, сахар, половник каши и улёгся надолго, может на всю неделю, читать книжки, заткнув уши.

Однако на этот раз администрация отреагировала удивительно быстро. Видимо, отказ от пищи сразу в нескольких камерах всполошил даже наше флегматичное начальство. Раскрылась кормушка и без всякого "кто на С.": "Сокирко, зачем Вам нужно голодать? Разве Вы не знаете, что принято решение сделать средние оконные рамы подвесными, что так решат скоро этот вопрос?" Мысль, конечно, хорошая, я удивлён и успеваю только ответить, что ничего такого не знаю и не верю, что такое решение скоро осуществят. Почему администрация не отвечает на заявления как положено? Почему не сказали этого раньше? А теперь я буду голодать, как объявил.

- Ну, смотри, Сокирко, тебе же хуже, - кормушка захлопнулась.

А в десятом часу утра дверь открылась тихо, как перед шмоном, и в неё вошли сразу несколько во главе с подполковником: "Встать! Встать! Выстроиться!" Впервые к нам пожаловало столь высокое начальство и самолично выстраивает нас согласно инструкции, впервые требует рапорта от дежурного: "В камере пять человек"... Как никак, подполковник МВД Бирюков был не только заместителем Подреза, но и начальником тюрьмы по режиму. С ворчанием и далеко не сразу, но выстроил он нас вдоль шконок.

-Ну что вам нужно? Чего жалуетесь? А? Разве не знаете, что не положено выставлять из камер летние рамы? Кто вам разрешал нарушать режим, а?

Попытки объяснения и возражения забивались сразу: "Душно, да, а мы что - боги? Вся Москва сейчас от жары мучается, и на работе, и в больницах, не только вы. Да и кто вас сюда тянул? Посадили, так сиди... А то жарко... Мне тоже жарко, но я терплю. И что за мода голодать? "Ему услужливо подсказывают: "В этой камере только один голодает, вон Сокирко".

-Ага, ну тогда послушаем Вас, - обращается ко мне, напирая на враждебное "Вас" вместо отеческого "ты". Не дослушав моих сдержанных объяснений и обоснований (раз нет положенной вентиляции, то дайте право открывать и закрывать средние окна по надобности, и что на заявления полагается отвечать...), прерывает меня:

-Значит так, для Вас мы подберём более прохладное место, а остальных предупреждаю: нарушать режим никому не позволим! - и удаляется со всей своей свитой, наверное, усмирять Валерины камеры.

Мне же оставалось гадать: что такое "более прохладное место". "Общак"? Но там совсем не прохладно (впрочем, Фетисов убеждал, что там можно, открывая кормушки, устраивать сильный сквозняк, и потому прохладнее). Карцер? Он, конечно, прохладнее, но ведь за голодовку нельзя наказывать, тем более карцером. Непонятно... А может, то была лишь пустая угроза?

Нет, в 11 часов меня "выдернули с вещами", спустили на первый этаж и посадили в бокс на "сборке", где я просидел довольно долго. Только на обед два раза открывали клетку, предлагая борщ и кашу, но я ведь голодал. Наконец, вывели ... на шмон. Обыскали тщательно два раза и со злобой. Когда тюремщик в чёрном халате рылся в моём мешке, выбирая все бумажки и буковки, а потом орал на меня, прощупывая одежду и обувь, то даже у меня появилось нестерпимое желание поцапаться. Но "чёрный халат" удивился лишь на мгновение, сразу перейдя с "ты, мать твою..." на "Вы": "Бить Вас? Руки марать. Очень нужно". Наконец, длинным коридором, но по первому этажу, привели в какой-то тупик и впустили в маленькую камеру под номером 13.

Камера голодающих.

В ней было всего три шконки и лишь одна из них занята. Человек лежал под одеялом и был сильно измождён. Он не вставал даже на поверку и на это уже никто не обращал внимания. Только один злой корпусной постоянно орал на него, требуя лежать поверх одеяла, как положено по режиму. Но обычно и он ничего не добивался, хотя вставать Саша всё же мог.

Оказывается, он держал голодовку уже 42 дня. Не сразу, но Саша Кныш, студент второго курса нефтяного института им. Губкина, рассказал мне свою историю, которой, в общем, я вполне поверил.

Он из Белоруссии, дома осталась лишь мать-учительница. Денег мало, поэтому прошлой осенью он решил подработать на почте. Месяца два принимал письма, бандероли, посылки. С началом плотной учёбы подработка кончилась и всё забылось. Однако зимой вызвали его в милицию и обвинили в пропаже ряда посылок и подделке документов. Говорили с ним два дознавателя очень жёстко, потому что у них "очень мало времени" на всё это "паршивое дело" – не больше двух суток. Дело, конечно, возбуждено по жалобе хозяев посылок (помню, что пропали какая-то куртка и иная одежда), почта же свалила вину на работника-чужака. Кто знает, может, дознаватели и вправду думали, что Саша виноват и только отпирается. Главное же, у них "мало времени, поэтому давай, признавайся, не тяни резину"... "Тебе же ничего не будет, заставят только выплатить стоимость утерянного, да и то, можем, скостят по бедности, - уговаривали его. - Ну а если признаваться не будешь, то обработаем так, что потом всю жизнь больным будешь!" И чтоб не быть голословными, тут же били, страшно били и методично. Оба дня.

В армии он уже прошёл суровую школу и знал, как легко сделать человека калекой. И на каком-то часе он решил, что здоровье важнее стоимости каких-то там вещей, какой-то подписи, что главное - вырваться от этих зверей, а там на свободе, он уже сумеет доказать свою невиновность, ведь она так очевидна. Да и "этих" накажут... Комсомолец он, Кныш.

И он подписал признание в подделке почтовой документации и был выпущен с удовлетворением: "Давно бы так!" Однако, выйдя, он стал жаловаться на милицию - всем по порядку. Сначала его жалобы игнорировали, потом вызвали в ту же милицию и пригрозили привлечь за клевету, потом посадили на 10 суток за хулиганство (совершенно надуманное) и снова пригрозили, что сделают больным, если он не кончит "клеветать".

Дело его, между тем, уже перешло к следователю районной прокуратуры, и потому милиция стала вроде не при чём. Борьба Саши переместилась в стены прокуратуры и хотя физически стала более безопасной, но на деле - безнадёжной. Следователь, занозистый парень, моложе самого Саши ("сопляк", по его выражению), тоже имел всего два месяца на это "простое дело", где преступник с письменным "раскаянием " – налицо. То, что Саша отказывался от данных в милиции показаний, следователя не смущало – такое с "преступниками" случается очень часто, просто одумался и хочет избежать наказания. Не выйдет! Загвоздка у следователя случилась с другой стороны, от почерковедческой экспертизы как объективного доказательства преступления: экспертиза не подтвердила подозрения на Сашу. Шансы Саши повысились, да и сам он на допросах продолжал отрицать своё признание и писать жалобы. За него заступились деканат, комсомольская организация факультета, многие в институте выражали сочувствие и обещали поддержку. Однако и следователь не падал духом и продолжал гнуть принятую линию: протесты и жалобы игнорировал, а главное внимание обратил на организацию повторной и "более тщательной" почерковедческой экспертизы, которая нужное заключение, с некоторым сомнением, правда, но выдала. И тем решила Сашину судьбу.

В конце апреля следователь вызвал Сашу на закрытие дела, и первомайские праздники комсомолец Кныш встречал уже в Бутырской тюрьме среди преступников. Сам он стал несомненным преступником для сокамерников по статье о мошенничестве, прямой кандидат в лагерь или, если не будет "залупляться", на "химию". Но Саша как раз вёл себя не так, как следует вести человеку, за которым захлопнулась дверь "Архипелага" - он писал жалобы теперь всем верховным инстанциям, включая Организацию Объединённых Наций. Ошеломлённый непоправимостью своего превращения из студента-комсомольца в преступника-лагерника, лишённый нормальных занятий, он не мог представить, как перенесёт это известие его мать - старая партийная учительница, да и все его родные и знакомые.

Я понимаю его: оторвав от повседневной работы, поместив в тюремное безделье и недоброжелательство к "быкам – комсомольцам", ему нанесли огромную психическую травму, погрузили в страшные переживания от учинённой несправедливости. И если бы он не придумал с 5 мая эту отчаянную голодовку, то мог бы просто сойти с ума. Такие случаи бывают.

Он написал, что в тюрьме есть не будет, только на свободе и поклялся жизнью матери. Написал, что лучше умереть, чем допустить, чтоб его считали преступником. На его голодовку администрация, по обыкновению, сначала старалась не обращать внимания. На 6-ой день он уже не вставал со шконки. На 16-ый врач распорядился перевести его в больницу. Там начали следить за его состоянием. На 25-ый день первый раз проделали процедуру искусственного кормления. Двое держали руки-ноги, третий – голову и в глотку запихивал зонд, четвёртый лил бульон с молоком, яйцами и сахаром. Зонд был жёсткий, царапал пищевод, бульон лился в лёгкие, он чуть не умер от этой кормёжки. Потому, когда на следующий день врач предложил: "Если не хочешь мучений – пей бульон сам, всё равно мы помереть тебе не дадим, не имеем права, а голодовка твоя будет считаться, даю слово офицера!", Саша согласился, и с тех пор находится на искусственном кормлении.

В больнице не хватает мест, и потому три дня назад его перевели сюда, а врач ежедневно приходит, смотрит, не умер ли Кныш, и командует, чтобы выдали следующую порцию питательного бульона. Я пробыл с Сашей неделю, в течение которой его кормили лишь дважды – по миске бульона, а не ежедневно, как я думал раньше. В общем, лишь бы не умер, за этим врачи и смотрят. Теперь я понял, что искусственное кормление - это настоящая голодовка, жизнь на грани смерти.

Когда я рассказал потом о своём сокамернике Бурцеву, прося навести справку о деле Кныша в Черёмушкинской райпрокуратуре (кажется, там) – ведь должен Юрий Антонович переживать за честь своего учреждения – он только хмыкнул недоверчиво: "Разве можно верить этому Кнышу? Конечно, "гонит", чтобы избавиться от наказания. А что ему остаётся делать? И кто его там избивал? Тоже, наверняка, выдумки. Да, случаи избиения бывают и с ними очень строго разбираются. Но этот случай – очень сомнителен. И какие у него доказательства?"

-Ну. конечно, - парировал я, Вам же просто не хочется слышать о следственных ошибках, о неприятных для прокуратуры вещах. Да, я не могу гарантировать, что Кныш говорит чистую правду, сам всегда бываю недоверчив. Но раз есть подозрение, что такой факт имел место, то его надо обязательно проверить, не жалеть сил.

- Вот у диссидентов всегда так: говорят, пишут о всяких ужасах, избиениях, голодовках, переполненных камерах, а доказательств никаких и выходит – клевета!

-Вот-вот, - подхватываю я, - у вас, при полном отсутствии гласности, никаких доказательств не добудешь. А что мне делать, когда человек показывает синяки от избиений, а в камере я сам 40 суток лежал на полу без места. Это что – не переполнение? Ведь со мной самим было, а как мне доказать? Выходит, если я расскажу об этом кому-нибудь, то буду виновен в клевете на изолятор?

- Ну, можно поднять списки содержания подследственных в камерах по числам и убедиться...

-А кто разрешит мне, как самиздатскому автору, делать такие выписки из бутырских журналов, может, Вы? Вот и выходит, что отсутствие гласности лишает работу следователей, дознавателей, надзирателей общественного контроля, развращает их безнаказанностью. Нет, "Хроника текущих событий", которая предаёт гласности работу следственных органов хотя бы по политическим статьям, делает великую пользу самим органам и всей стране. Убеждён, что "Хронику" надо не преследовать, а помогать ей.

-Конечно, если б она не клеветала...

Внешне это был бесполезный разговор. Бурцев не мог и не имел права ответить по-иному, а я только лишний раз убедился, что система и критика снизу по начальству на следовательско-судебную систему не действует. Убедился в правоте правозащитников. Даже если Саша Кныш рассказал мне свою историю неверно, её надо проверить, но независимо от милиции и прокуратуры, т.е. независимо от государства, что возможно только через независимую печать, через гласность. Уже сейчас к нам, живущим в Бутырке по ст. 190-1, относятся с гораздо большей опаской и уважением, придерживаются правил, что видно всем бутырским обитателям. А делает всё это "Хроника", её всемирная гласность. Если гласности будет ещё больше, то и самой милиции и прокуратуре, вернее, честным людям там жить станет намного лучше.

И казалось мне, что Бурцев в глубине души понимает, но упрямится и играет свою роль. И в такие моменты, ощущая свою причастность к великому в национальном смысле делу "Хроники", я испытывал даже великодушие к Антонычу: пусть делает непонимающий вид, ведь ему надо следствие вести.

В камере 13 я провёл шесть голодных суток. Саша почти всё время спал. Тихо там было, как в одиночке. "Менты" беспокоили очень редко, только на поверках заглядывали и тут же закрывали двери. На стенке регулируемый (!) динамик тихо мурлыкал свои мелодии. Солнце заглядывало по утрам до 11часов, с трудом пробираясь через окно в толстой старинной стене первого этажа. Я даже пытался загорать кусочками.

Хорошо там было, спокойно, чувство голода допекало меня не сильно. Только запахи во время завтрака, обеда и ужина, несущиеся из коридора, раздражали. Видимо, рядом была кухня, и камеру голодающих не без умысла поместили в соседстве с кухней. Но может, я и не прав. В нашем тупике другие камеры были заняты "психами", "больными", как в преддверии больницы, поэтому и голодающих здесь держали для удобства врачебного осмотра.

По утрам я заставлял себя делать зарядку. Самому было интересно, до какого дня смогу делать свои обычные отжимы, приседания на одной ноге, наклоны и т.п. Оказалось, что если не торопиться, то можно выполнять весь цикл упражнений. Только дыхание было затруднено и иногда кружилась голова, особенно при вставании со шконки. Я старался побольше ходить, особенно когда Саша просыпался и приходил час слушать его историю. В общем, самочувствие было вполне терпимым, и я, наверняка, даже не походил на голодающего все эти дни. Да и не мудрено: ведь Лиля голодала не один раз и при том бегала на работу и управлялась с кухней и домом, как обычно. А тут всего семь дней и ничего не делать! Я только боялся самоотравления организма (ни о каких клизмах не могло быть и речи), но ведь на природе люди голодают и не умирают, значит, и я не умру...

Гораздо хуже было отсутствие в камере книг и отобранных у меня записей. Только газеты, да и то не всегда. И ещё – отсюда не водили на прогулку, а когда я спрашивал, объясняли: одного нельзя, да и голодающим не положено.

Естественно, я повёл жалобную войну за свои записи, книги, прогулки. Каждый день подавал заявления, но, конечно же, никакого отзвука. К отработанной бутырской системе игнорирования я никак не мог привыкнуть, не мог не злобиться. Но всё же помог случай.

Через три дня после переселения в кормушку заглянул смеющийся офицер: "Ну, как, Сокирко, прохладнее тебе тут?" Оказалось, сам полковник Бирюков заглянул в мою конуру, наверное, повеселить свою начальственную душу: "И охота тебе, Сокирко, мудистикой всякой заниматься?.."

Но мне была безразлична его ирония, я спешил воспользоваться близостью начальства и потому подскочил к кормушке и просунул в неё руку, чтобы не закрыли раньше времени (обычный способ), торопливо объяснил, что чувствую себя хорошо, спасибо, голодовка моя всего недельная, скоро кончится, а если вопрос с окнами решится, то и раньше ("Да?"- тупо удивился Бирюков), я здоров, делаю зарядку, но вот на прогулку меня не пускают, лишают моего права по закону, нарушают режим, а мои жалобы до Вас, начальника по режиму, наверное, не доходят... И записи мои по делу отобрали, и книг никаких не дают, везде прижим и нарушения. Нельзя ли посодействовать, гражданин начальник, пожалуйста? Видно было, что Бирюков ошеломлён каскадом моих желаний и прав, и, вяло кивнув головой в знак согласия, он с корпусным отошёл. Кормушка захлопнулась.

На следующий день меня повели гулять на крышу, и я, как барин, прогуливался один, с удовольствием плавился на жарком солнышке и жмурился. Не только от тепла, но и от радости маленькой победы. Господи, как нужны победы для заключённого, хотя бы маленькие!

А с книгами мне повезло ещё больше. Не сразу, но я усмотрел, что газеты нам приносит заведующая библиотекой. И потому очередное своё заявление – просьбу о книгах я отдал прямо ей, задержав кормушку рукой и жалобным голосом изобразив нижайшую просьбу: как и прежде, выдавать мне сюда книги по философии, марксизму-ленинизму, русской и иной классике. Всё это было перечислено и в моём заявлении с обычным обоснованием: прошу выдавать мне основоположников и их предшественников (всех философов) в целях продолжения политического самообразования и воспитания.

Результат этого ходатайства перекрыл все мои заявки и ожидания. В тот же вечер пришла заведующая со своей сотрудницей и выдала мне огромное богатство - целых восемь книг, в том числе УПК, Ламетри, Секст Эмпирик, Леонов, Федин и, конечно, Маркс-Энгельс. Вот когда был праздник для души! Даже Саша оживился и сразу углубился в УПК, а потом в Ламетри... Сколько радости! И принесла её маленькая женщина с обычно хмурыми под очкам глазами в синем служебном халате. В этот раз она улыбалась, даря мир и счастье. Я до сих пор вспоминаю её и благодарен не только за книги, а за свою тогдашнюю благодарность, за то, что везде, даже в бутырском антимире есть люди, есть женщины, которые счастливы, когда делают другим добро и радость (Приложение 2.5).

Карцер.

Моя голодовка была на последнем дне, как вдруг вывели с вещами. Попрощался с Сашей, тяжело было уходить от человека на грани жизни – смерти и даже не суметь хотя бы посоветовать ему что-то дельное. Советовать бросить голодовку – на это язык не поворачивался, ему это каждый день надзиратели советовали. Держаться – я тоже не мог так советовать, не верил я в возможность его победы. Только пожелал счастья и головы не терять и ушёл.

Подержав немного в боксе, меня соединили на "сборке" с четвёркой каких-то молодых ребят, тоже с вещами. Когда сдавали постели, я узнал, что нас ведут в карцер, и долго не мог понять, так ли это и почему именно на последнем дне голодовки... И всё время попадал впросак, спрашивая рыжеусого конвоира, можно ли мне взять с собой книги и бумагу ("Хо-хо-хо, читатель..."), будут ли там газеты и радио ("Ух ты, радио..."), но потом все образовалось. В ожидании врачебного осмотра, когда мы переодевались в карцерную одежду, т.е. обычную зэковскую форму: грубые ботинки, заляпанные краской штаны и куртку (на себе можно было оставить только трусы, майку и носки), пошли более серьёзные разговоры: как пронести табак (насыпать в носки), спички, лишнюю одежду и т.д.

Среди ребят выделялся парень постарше, лет 28-30–и, по имени "Колька". Худой, резкий, насмешливый и даже симпатичный какой-то воровской ладностью, как Челкаш у Горького или Метелица в "Разгроме" Фадеева. С малолетки не раз бывал в лагерях, да и сейчас в третий раз идёт в карцер (опять за карточную игру) и всё знает вдоль и поперёк. Он был здесь в своей стихии, рыбой в воде, шутил, балагурил, знакомился, расспрашивал. Не обошёл вниманием и меня. Видимо, с моей статьёй он встречался, потому что сразу отреагировал: "Нет, этих политических я не понимаю. Вот мы – понятное дело, мы так живём и иначе не будем. А эти, особенно которые с семьёй... У тебя, наверное, и дети есть? Четверо? Ну, куда же ты лезешь? Всё равно ведь власть не сменишь, а менты всегда будут..." Я отмалчивался, не желая затевать очередного спора (только его ещё не хватало...), и Колька перескочил с меня на какие-то другие темы.

Врача ждали долго, зато осмотр прошёл быстро. В боковую дверь выглянула пожилая медсестра, взглянула на нас и оценила: "Хорошо, тут все здоровы и гадать нечего!". Все бросились к ней, прося таблеток и записи к специалистам, но дверь тут же захлопнулась, а нас через пять минут поодиночке стали выводить в "трюм", по выражению рыжеусого сержанта. В предбаннике уложил свой мешок в шкаф, расписался на листе, уведомляющем, что наказан на 10 суток карцера за "переговоры с подельником 15 июня". Я был удивлён: ведь никто меня не ловил за разговоры с Валерой, и на всякий случай не расписался. Из коридора нас повели через приёмную начальника тюрьмы с телефонами и пластиком на стенах, одна из панелей которых вдруг открылась как потайная дверь на тёмную узкую лестницу в ещё более тёмный подвал. Настоящий трюм, над которым расположен кабинет Подреза, как капитанская рубка над телами грешников. Не успел я осмотреться в небольшом коридорчике, как меня повернули лицом к раскрытой маленькой дверке в какой-то замусоренный закуток и подтолкнули: "Входи".

Ничего не понимая, пригнув голову, вошёл и, только оглянувшись на тут же захлопнувшуюся дверку, сообразил, что пришёл в карцер. Вот он какой! Немыслимо грязный унитаз, шконка, убранная в стену, стол и сиденье. Да, правильно, это и есть карцер на 10 суток. Площадь примерно 2,5 на 1,5 метра. Высота – не более 2м, причём потолок начинал спускаться сводом от середины камеры к окну, врезанному в свод особой нишей так, что от дверки к окну можно было сделать 5 шажков, но при ходьбе обязательно наклонять голову на перегибе, чтобы не стесать макушку о цементные бугры. Окошко в размер форточки на уровне груди уходит в глубокую полутёмную, полутораметровую яму, так что, только сильно пригнувшись, можно было увидеть кирпичную стенку и ботинки редко проходящих ментов. Напротив, в нише над дверью светит тусклая лампочка – главный источник света. Всюду, на стенах и потолке – грубая, неровная, цементная шуба и только пол – под мраморную крошку в цементе, но покрытый таким слоем жидкой грязи, что надо не ходить, а хлюпать. Именно чёрная грязь и рыжий от дерьма унитаз вызывали главное отвращение. А я и не подозревал, что возможно такое средневековье, настоящая каменная яма в наше время! И это - в центре Москвы! Как будто театральная декорация из старинной пьесы вдруг материализовалась. И на всё смотришь как на чудо – до чего интересно! До чего же мне повезло с такой экзотикой! Честное слово, я испытывал чуть ли не благодарность судьбе за десятидневную экскурсию в московский тюремный подвал – не сейчас, в воспоминаниях, а именно тогда. Никакого комплекса "узника", ужаса или страха перед "мучениями" я совсем не испытывал. Конечно, камера была похуже, чем "на спецу", но ведь не сравнишь, допустим, с переполненным общим вагоном или холодной ночёвкой без огня. Да и что значат дополнительные неудобства в сравнении с главным несчастьем - фактом заключения в тюрьму и переживанием родных на воле? Что такое карцер в сравнении с моей виной перед отцом и Лилей?

На доске-столике лежал кусок хлеба со щепоткой грубой соли. Видно, мой предшественник решил оставить часть своей пайки следующему пассажиру, предвкушая, что в камере ему посочувствуют друзья и накормят, может, даже из передачи. Спасибо ему, но мне-то сегодня хлеб не нужен, голодовка моя не кончилась ещё, и потому хлеб-соль я убираю на подоконничек. Потом оказалось, что первый день в карцере – "пролётный", т.е. только 450г чёрного и три кружки кипятка. Мне это как раз на руку. А вот завтра будут давать горячую пищу, как и везде, только с утра не дают сахар, а в обед нет второго. Если "на спецу" зэка кормят на 10 руб. в месяц, то в карцере – на 5. Конечно, этого мало, зато, как говорил Колька, баландёр наливает миску до краёв.

А пока я начал выхаживать по своей камере, нет, конуре, от двери к окну и обратно, каждый раз сгибая голову перед потолочным перегибом и выжимая ботинками грязь к стене. От долгой ходьбы грязь сбилась "в сметану", потом "в масло" по обочинам своеобразной тропинки. За дверью я начал различать громкие голоса и сначала не понимал их происхождения. Оказалось, что переговариваются все мои соседи. Дверки камер расположены рядом друг с другом, выходят в тесный подвальный коридор, поэтому слышимость через двери очень хорошая. Кроме разговоров из двери, из открытого окошка доносились другие, более слабые звуки жизни спецкорпуса – стук домино, мелодии первой радиопрограммы, даже переговоры "на решке". Но внутрикарцерные разговоры были слышнее и намного интереснее. Однако об их содержании позже.

Сейчас дорасскажу о самом карцерном бытье. В тот же воскресный день в "трюм" к нам спустились уборщицы из заключённых, в обязанности которых входила уборка не только сборки и подрезовских апартаментов, но и карцера. Один раз меня вели мимо кучки уборщиц. Запомнились их быстрые, жадные взгляды по сравнению с напускной строгостью и неприступностью "комсомолок" в военной форме МВД. Так вот дошла очередь и до моей конуры. Однако когда дверь открылась и на пороге возникла женщина с ведром и тряпкой, тот же насмешливый сержант покачал отрицательно головой: "Не треба... Здесь такое гиблое дело, всё равно не уберёшь", и захлопнул дверью всю мою мгновенную радость. А на стук мой и крик, что хотя бы тряпку дали, не обратил никакого внимания. Вот сволочь! А ещё в интеллект играет, мерзавец!

Это ухмылистое "гиблое дело" я вспоминал и ночью, когда с 10 вечера до 6 утра вертелся на грязных досках откинутой шконки, подложив под голову карцерные ботинки, только немного обтёртые от грязи и накрытые носовым платком - сначала блаженно вытянувшись, а потом всё больше скрючиваясь и сжимаясь от карцерного холода (раз на улице больше 130, значит, телогрейка в "трюме" не полагается).

"Гиблое дело" вспомнилось мне и на следующий день, когда зарядили дожди и наружная стена у окна стала сочиться водой, а к дверям потекли грязные ручьи. "И впрямь гиблое дело", - бормотал я, когда коридор карцера полностью залила вода канализации и проникла даже в камеры. Под хлюпанье и мат надзирателя я узнал насколько точно дано бутырскому карцеру прозвище "трюм". Наверное, мы сидели ниже уровня московской канализации, поэтому все сточные соды в карцере не могли идти в канализацию прямотоком, а собирались в особой яме, откуда насосом перекачивались в общегородскую канализацию. Как водится, насосы часто ломались, система выходила из строя, а вода с дерьмом, переполняя яму, выливалась сначала под ноги разъярённого вертухая: "Мать вашу перемать, совсем воду открывать не буду!", потом и к нам. После многих звонков к ремонтникам и ругани, появлялись зэки-слесаря, что-то чинили под наши заинтересованные советы, и вода уходила на день-два до новой поломки или сильного дождя.

Давно уже перекрыты краны унитазов для слива и очистки. Теперь над унитазом приделана глухая, без крана, трубка, и два раза в сутки, утром и перед отбоем, надзиратель на минуту включает воду. Обитатели всех камер в эту минуту лихорадочно прочищают толчок от скопившегося за день дерьма, мылят руки и лицо, жадно пьют и запасаются кружкой воды… Где уж тут подумать о чистоте одежды, камеры и самого унитаза?

Однако все эти неурядицы я не воспринимал трагически - ведь в туристских походах бывали лишения более тяжёлые, когда падаешь от усталости, не находишь места от холода, голода, гнуса, жары и т.д. и т.п. Здесь было много легче, да и приспособиться можно было.

Когда Бурцев впервые увидел меня на допросе в карцерной робе, он был непритворно поражён открывшимся ему зэковским видом и даже изъявил готовность походатайствовать перед администрацией, чтобы освободила от наказания, конечно, при обещании, что "больше таких переговоров не будет". Но врать я не хотел, а обещать своё молчание, когда меня будут вызывать "на решку", я не мог, так что и ходатайствовать Бурцеву ни о чём не пришлось. И всё же, когда я перед уходом попросил у Антоныча несколько листов чистой бумаги, чтоб было чем оборачивать ботинки на ночь, кладя их под голову, а с них как раз стекла грязная лужа ему под стол, сердце его, наверное, дрогнуло, изменило привычному принципу: "все заключённые в жалобах врут" и заставило его в частном порядке просить прокурора по надзору за местами заключения и одновременно его личного знакомого срочно проверить состояние бутырского карцера. И визит прокурора состоялся. За день до этого в камерах состоялась повальная уборка. И мне дали ведро и тряпку и были благодарны, что я немного оттёр пол и унитаз. Самого прокурора я не видел (был на вызове), но Бурцев, когда я поделился своей радостью, что из-за визита прокурора мне дали тряпку и пол теперь чистый, а во время дождя струится лишь приятный чистый поток, воскликнул удовлетворённо: "Звоночек-то подействовал!" Кажется, он даже с превосходством посмотрел на меня: мол, вот как надо дело делать, устранять недостатки. А вы всё жалобами, протестами - ерунда всё это!

В те дни стали давать полотенце на день, а с непривычки, или не зная толком правил, надзиратели часто вечером его не отбирали, и им можно было прекрасно накрыть тело или голову. После пятничного выезда, когда мне пришлось переодеться в свою одежду, я перед карцером натянул на себя дополнительно шерстяную чёрную рубашку, замаскировав майкой, и потому спать ночью стало много спокойней. Чувство голода после выхода из голодовки меня также не терзало, и карцерной нормы вполне хватало, тем более что выданную в один день кашу я растягивал и на второй. Цементные стены моей конуры постепенно перестали казаться мрачными, довольно скоро я научился при тусклом свете различать в цементных буграх множество интересных лиц и чертячьих харь (правда, потом меня уверяли, что с этих харь начинается помешательство от одиночества). Огромных, много сантиметровых жуков-тараканов я вывел постепенно ботинком. А от скуки я был вполне избавлен частыми допросами у Бурцева (причём меня к нему водили теперь через внутренний тюремный липовый парк, и на ходу удавалось сорвать несколько зелёных листочков, чтобы потом в подвале долго наслаждаться их свежим запахом), а также разговорами соседей. 10 карцерных суток не показались мне тяжёлыми, хотя, вернувшись в обычную камеру спецкорпуса, я несколько дней наслаждался её "огромностью", светом и "удобствами".

А теперь о содержании карцерных разговоров. Уже через несколько минут после моего водворения в камеру №15 выяснилось, что моими ближайшими соседями являются Леонард Терновский (№14) и Александр Лавут(№16). Сначала пришедший чуть раньше меня "Колька" выяснял, кто и за что посажен в карцер, а услышав о 190-1 статье, включился в галдёж и я. Леонард был более сдержан, а мы с Сашей Лавутом радостно бросились в громкие расспросы, пока не прикрикнул дежурный сержант: "Молчать! Раскудахтались, мать так... А то повторный срок устрою!" Установилась тишина, но через некоторое время Колька снова завёл какой-то свой разговор, а мы с Сашей – свой. За 7 совместных дней наговорились вдоволь.

Саша и Леонард сидели в "трюме" четвёртый день. Кажется, у Саши при шмоне (наверное, не без помощи наседки) изъяли письмо, заготовленное для Леонарда. Интересно, что наказали их за "попытку переписки", но, уже сдавая бельё и получая карцерную одежду, они наговорились не на одно письмо. Сначала Леонарда поместили в камеру №12, но там у шконки сломался завис и защемил ему ногу, так что она стала пухнуть. Естественно, что бутырская медицина оказалась "бессильной". Леонарда только перевели в камеру №14 с исправной шконкой и разрешили лежать днём. Опухлость перестала расти, но все 10 дней ареста за неполученное письмо Леонард отбыл полностью. Держался Леонард удивительно спокойно и рассудительно, вызывая необычное уважение даже от уголовных соседей к "политическому доктору". Колька звал его не иначе как "старина" и донимал важными вопросами не только медицинского характера: "Леонард, старина, ты мужик умный, вот и объясни, почему, если бабу или гребешка в жопу используешь, им самим начинает это нравиться, сами потом хотят?" И Леонард авторитетно отвечает: "Дело в том, что рядом с анальным отверстием поблизости расположены нервные окончания половых желёз. Видимо, они тоже раздражаются, и человек испытывает ощущения, аналогичные половым..." А с небольшим перерывом: "Скажи, Леонард, ты и вправду с Сахаровым разговаривал? Что он за мужик?" Ну и так далее.

О себе Леонард мне говорил мало. Обвиняют его в распространении документов Комиссии по психиатрии Хельсинской группы, конечно, по 190-1, но по его оценке могут и переквалифицировать на 70-ую. "Нет, я не жалею ни о чём, ведь заранее знал, на что иду", - говорил он спокойно. Примерно такое же безразличие выражал и Саша, хотя он был много больше убеждён, что его дело кончится переквалификацией – уж слишком много ему вменялось, длинный список из десятков подписанных им заявлений "Инициативной группы" и иных протестов... Я же был убеждён в ином: вчерне уже решено, что нас будут судить по 190-1 и только из-за случайности или неверно взятого тона это решение может быть переиграно - прокуратура будет вынуждена передать дело КГБ. "Всё же, ребята, если почувствуете, что и вправду будут решать заново, по какой статье квалифицировать, то, ей-богу, не надо собачиться, лезть на рожон, постарайтесь закрыть дело по 190-ой, легче в нашем случае всё равно ничего не будет", - примерно так я говорил обоим. После 1973года, когда под давлением диссидентского "общественного мнения" я сам загнал себя в бессмысленный суд по ст. 182, я старался других уберечь от такой ошибки, говорил, что они вольны в своём выборе поведения, что поиски выхода из-под следствия по наиболее мягкой статье не только допустимы, но, по моим понятиям, просто правильны, нравственны. Конечно, с максималистской точки зрения даже разговоры такие предосудительны, как "размягчение диссидентской твёрдости и решимости", как "пособничество следователям". Ну, а если человек, подобно мне в 1973году, внутренне готов к таким поискам, но не может сам преодолеть гипноз возможного "общественного осуждения"?

Уже зимой я узнал, что суды над Сашей и Леонардом прошли спокойно, с максимальным наказанием по ст. 190-1 (три года). Они оба были рассудительны и не допустили переквалификации на сволочную 70-ую. Нет, я не забыл, что полагается возмущаться несправедливым приговором этим честным и замечательным людям и сочувствовать им в предстоящих испытаниях. Но, прочувствовав тяжесть выбора между 3 и 12 годами лагеря и ссылки, я рад, что у Саши и Леонарда хватило выдержки и рассудительности, что, не поступясь ни в морали, ни в убеждениях, они не загнали себя в 70-ую. А что же я? У меня получилось иное. Но ведь и задачу я ставил себе гораздо более сложную – выход на "химию".

Саша, удивительно добрый и заботливый человек, сначала буквально опекал меня. Через надзирателя передал половинку своего куска мыла (я не догадался взять с собой), полиэтиленовый пакет, чтобы можно было складывать на время часть еды, предлагал носки, советовал, как лучше выходить из голодовки и т.д. Мне было стыдно, что я ничем не могу быть ему полезным, даже от его предложения играть в шахматы по памяти отказался (просто не умею). В Бутырках Саша сидел уже два с лишним месяца, но был бодр и активен, в своей конуре ежедневно выхаживал несколько километров, вступал в разговоры и опросы с соседями, выясняя, не встречали они в своих лагерных скитаниях того или иного из диссидентов. Под конец же выяснилось, что Саша занимался и опасным делом. При шмоне у него обнаружили запрещённые в карцере карандаш и записи. Саша мне что-то тихо объяснял про характер изъятого, но слышал и понимал я плохо. На следующий день карцерный срок у Саши и Леонарда кончился и мы распростились. В тот же день меня во всеуслышание вызвал Колька: "15-й, а 15-й, а твой-то кореш из 16-го, Сашка твой, сукой оказался, всё выспрашивал и писал на нас всех... Меня только что к куму вызывали и его записи показывали: смотри, мол, дурак, вы болтаете, а там сидят и записывают и фамилии, и сроки, и статьи, и за что про что... Хорошо ещё, что самим ментам сейчас не до этого, порвали те бумажки... Но вот кореша твоего проучить надо!" И тут же стал сговариваться с кем-то из левого крыла "спеца" крикнуть в Сашину 318-ю камеру, чтобы как следует проучили этого "писателя", "чтоб не повадно было".

Конечно, я возражал как мог, объяснял, что это лишь досадная неосторожность Саши, его привычка записывать для себя информацию о нарушении прав человека, что от этого на свободе много пользы людям, что "куму" верить нельзя, никаких записей, способных кому-либо навредить, Саша делать не мог, а теперь, после этого случая, он, наверняка, любых записей делать не будет... Колька утих вроде, но я так и не знаю, приступили к исполнению его угроз в Сашиной камере или нет... Надеюсь, обошлось.

Вообще, этот случай навеял подозрения относительно самого Кольки: с какой стати "куму" нужно было его вызывать и "пенять"? Уж очень выгодно проучить диссидента руками "оскорблённых" уголовников. Но слишком блатным и ярким был Колька, чтобы поверить в его согласие на роль карцерной наседки. Да и условия для такой "работы" неважные. А о том, что Кольке здесь не сладко, я могу судить по его мягким упрашиваниям баландёра: "Налей щей побольше!", а спустя чуток: "Ох, разлил я, добавь ещё немножко!", да и по выпрашиванию хлеба в пролётные дни (свою пайку он не мог сохранить хотя бы до обеда, а к ужину у него уже "сосало страшно"). Если б он "работал", то, конечно, "менты" подкармливали бы его. Нет, не был Колька наседкой.

А с другой стороны, сначала трудно было объяснить "популярность" Кольки среди надзирателей. Почти с любым он мог завести общий разговор. Начинал с простых просьб: "Командир, а командир, подойди к 9-му... Подойди, ну чего тебе стоит... командир, а... Ну, чего ты боишься, командир, подойди..." Когда тот, не выдержав, (это "на спецу" можно уйти за угол и не слышать нудный зэковский голос, а в подвале – куда денешься?) наконец подходил, то слышал: "Да открой кормушку, чего скажу". Дальше следовала не только просьба принести водички, но и грубая, неприкрытая лесть и издевательски подобострастный трёп и расспросы о жизни, о семье. А потом "командир" втягивался в этот искусительный трёп и даже сам иной раз подходил к Колькиной кормушке пошептаться о жизни. Господи, как ему скучно! Устанавливались двусмысленно-дружеские отношения и, пользуясь ими, Колька заводил свободно разговоры и со своими соседями. Именно с примера Кольки в карцере начались разговоры вслух и едва ли не общекарцерные дискуссии. Причём надзиратель зачастую затихал, вслушиваясь в наш разговор (а может, он на это имел разрешение?), чтобы через некоторое время всё же всколыхнуться руганью: "Молчать!.. Разгалделись, забыли, что Подрез над нами сидит, ещё услышит... Молчать, говорю!"

Думаю, что Колька не был наседкой, но он был близок к сотрудничеству с "ментами". Егоров и Фетисов – лишь следующие этапы такого развития умного уголовника. Тюремная жизнь заставляет его "заигрывать с ментами", искать у них через лесть выгоды, своеобразного симбиозного сожительства. Но поскольку моральных запретов у уголовников мало и они не совпадают с общепринятыми, то выгоды "сотрудничества" в какой-то момент перевешивают инстинктивное отрицание – тогда и получается стукач. И чем способней и безнравственней уголовник, тем скорее он найдёт "смычку". Что ж, уголовника и его выгоды понять можно, ну, а каковы резоны власти? Разве в погоне за информацией и сведениями, идя на сотрудничество с уголовниками, они не играют им на руку? Разве не множат зло?

Но как бы там ни было, а без Колькиных разговоров скучно было бы в карцере, и думаю, мне повезло на сидение с ним. Мне было интересно и как он "обхаживает" и "приручает" новых надзирателей. И его роман с Ирой, зэчкой, появлявшейся здесь по вечерам, чтобы убраться в "карцере вонючем", (точнее она говорила "е...м", мата не стесняясь), иногда с громко смеющимися товарками. Они, конечно, вызывали множество вожделений и пожеланий, а поскольку сами были голодными на мужиков в ещё большей степени, то в ответах не стеснялись: "Командир, будь человеком, пусти к мужикам лечь... чтоб мягче им… хоть на минутку... У, харя откормленная, открывай лучше..." Колькина любовь на воле была продавщица, лет 25-и (дома муж и ребёнок 6-ти лет), себя рекомендовавшая, не скрываясь: "За хищение меня судили... Я и вправду хищница... на мужиков и деньги жадная". Апофеозом этой тюремной любви бывало, когда Ирине удавалось открыть Колькину кормушку и пошушукаться с ним, а после её ухода, успокоившись, он самодовольно объявлял всем: "Сейчас руку запустил ей за пазуху – груди горячие, а сама стоит и вся трясётся, дрожь унять не может... Ох, бабы..."

Иногда в карцере устанавливались тихие периоды, молчание, пока Колька не начинал, например, подзуживать кого-либо из молодых, что жена ему сейчас, конечно, изменяет. Если тот клевал и начинал возражать, что не может такого быть, что у них любовь, жестокая игра при всеобщем внимании продолжалась дальше. "Да какая это любовь, - небрежно отмахивался Колька. – Любовь, это когда всю любишь, когда любимым ничего не стыдно, а не то, что с обычной проституткой, сунул, потом утёрся и всё... Нет, так она с любым может. А вот ты ей, например, в рот давал или нет?.. А пососать?.. Ну вот, я и говорил, значит, не любит она тебя, раз стыдно. Так и проверяется настоящая любовь. А без этого... гуляет она сейчас, правда, братва?.."

Ошарашенный "молодой" стыдится своей "невинности" и постепенно начинает выдумывать, что да, было и это, только не любит он говорить, а вообще, конечно, было и ничего им не стыдно, и по-всякому... "Да? – удивляется Колька. – Чего ж молчал, тогда другое дело. Ну а ты сам её любишь? Вот знаешь, бабы любят, когда их в... низу целуют. Ты целовал, да?" Задёрганный "молодой" неуверенно соглашается и с этим – и вот тут капкан захлопывается: "А теперь подумай, падло безрогое, о чём же с тобой можно разговаривать, когда ты совсем без понятия. Твоя баба член сосала - да как ты мог есть, что она сготовила, свинья, ведь у неё рот опоганенный. А саму бабу там лизал, а сейчас, сука, в камере, наверное, никому об этом не говоришь, со всеми вместе ешь, а люди через тебя поганятся. Ах ты, тварь... Эй, Валёк, (или ещё кто) ты там будешь рядом с его камерой, крикни мужикам, чтоб они его, козла вонючего, в отдельности, у параши держали".

Всё - "молодой" уничтожен, и лепет его никто не слушает. Да искусством ошельмовывания Колька владел в совершенстве, наверное, с малолетки. Впрочем, через день-два Колька может вернуть своё расположение к уничтоженному "молодому", и конечно, тот будет только поддакивать. Типичная ситуация и не только в уголовном, но, наверное, и в следовательском, да и в ином мире. Человека стараются сбить с ног и замарать только для того, чтобы превратить в покорного, безвольного слугу, шестёрку, удел которого только молчать и поддакивать человеку много грязнее его. Чего только стоит упоение Кольки, когда он рассказывал о своём скотоложстве – и с лошадью, и с баранами, но лучше всего со свиньёй... У неё такая горячая... и в самый раз..."

Пожалуй, только нас Колька не мог или не хотел "заводить". Никто из нас троих не вступал в спор, даже когда речь заходила о дорогих нам вещах – зачем встревать в воровской трёп? Только раз, когда разговор зашёл о "жидах и евреях", и Колька спросил мнение, Саша ответил спокойно, что вот он сам еврей, и нет у него преимущества по части карцера и прочего. Больше о евреях разговоров не было.

Зато дискуссия о кавказских нациях прошла очень бурно. К нам "спустили" двух дагестанцев, и в тот же день Колька начал: "Вот кого я не люблю по-настоящему, так это "зверей". Пока в зоне их мало – люди как люди. Но как собирается куча, так житья никому не дают. Вот слушай ты, новый... ты ведь с Кавказа... Объясни, в чём тут дело". Парень начинает объяснять, что бывают, конечно, и нехорошие люди, но плохих и среди русских много, поэтому нельзя говорить, что с Кавказа все плохие, а в России все хорошие... Но Колька прёт своё: в какой зоне он не был, везде слышал одно - дрянной народец. Конечно, терпеливых до поры аварцев эти оскорбления вывели из себя, заставили от громкого спора, перейти к ругани, а старший даже пообещал, что если приведёт судьба встретиться, то он Кольке объяснит правду понаглядней. Всё моё сочувствие было на стороне аварцев и если бы они, и вправду встретились на моих глазах на воле, я не мешал бы их объяснению – уж очень Колька наглый, учить таких надо. Но не думаю, что среди свободных аварцев он стал бы повторять свои выпады...

Кроме аварцев я больше никого не заметил из обитателей карцера. Но на выходе, в послекарцерском душе (мы освобождались вчетвером), какой-то парнишка обратился ко мне как к политическому и даже хотел показать мне свои исписанные тетради с программами и обращениями в высшие органы страны. Те заявления он стал писать в тюрьме, но говорил, что "идейным" он был и на воле, но по какой-то случайности его взяли по уголовной статье, а сейчас он стремится перейти в "политические"... Однако разговор наш был мимолётным, заглянуть в его записи я не мог и ограничился лишь рекомендацией подождать с писанием хотя бы до выхода из тюрьмы, а уж на свободе легко найти диссидентов и разобраться в своих отношениях и вопросах. Мы расстались быстро, но этот парень остался в памяти как пример живого интереса сидящих к диссидентам. Это важно.

Вывоз 27 июня.

Накануне о вывозе предупредил Бурцев, так что утренний вызов меня из карцера не был неожиданностью. Не пришлось мне осенью, как Валере и Юре, ездить на суд из Бутырок, но ощущения вывоза я испытал в этот день.

Сначала заставили переодеться в собственное. Обнаружилось, что без ремня брюки на мне теперь не держатся, и передвигаться приходилось, прижимая их рукой к бедру. Потом привели на сборку и сунули в "бокс", потом – в парикмахерскую. Уже три недели я не был в бане, небывало оброс и с трудом узнавал себя в зеркале: из закучерявившегося на физиономии чёрного подшестка торчала прямыми, расходящимися иглами, седая щетина. Ну и зверюга! Вот когда я оценил бурцевское сочувственно–удовлетворенное: "Прибавилось седины, прибавилось... У меня один так совсем белым стал..."

Зэк обстриг мои космы и бороду и немного огорчил своим сочувствием: "Зря ты на карцер напоролся. Если тебе его в карточку запишут, то ни на амнистию, ни на химию с полсрока не рассчитывай. А я вот скоро уйду отсюда!" Хоть я и не рассчитывал на эти возможности, но всё-таки жаль терять даже ничтожные дополнительные шансы на свободу. После стрижки мне показали на стойку с электробритвами – главная привилегия выезжающих на суд. Впервые за пять месяцев я ощутил гладко выбритую кожу - какое это удовольствие!

Но "праздник вывоза" продолжался: в бокс мне дали не карцерную, а нормальную порцию хлеба, каши, сахара и чая. Вычистив миску и облизав ложку, жду дальше, коротая время за медленным проглатыванием оставшегося кусочка хлеба. Пришли двое шмонщиков со списком моего имущества и, убедившись, что всё на мне – моё, захлопнули дверь. Наконец, вывели через бутырскую дверь на воздух сразу в милицейский воронок, притом первым, так что я мог устроиться ближе к выходу, чтобы в боковое окошко видеть летнюю Москву. Скоро я её увижу. Снова вспоминаю, как Лиля хотела застраховать меня дагестанским воронком от таких поездок, а я вот сейчас так нетерпеливо радуюсь!

Поднимаются в воронок ещё пятеро, двое из них подельники и потому одного из них запихивают в отдельный боксик (но это не мешает им переговариваться даже о суде: "Если можешь – закоси..."). Наконец, тронулись. За решёткой перед нами два молодых и симпатичных офицера, один из них удивительно похож на моего сотрудника – лицом, мягкой иронией, даже выговором. Бывают же такие совпадения: умница–математик и "комсомолец-мент", как один человек. За поворотом машина притормаживает и взамен наших сопровождающих в "предбанник" втискивается громадный рыжий парень в форме МВД. Он бурно здоровается с обоими подельниками, обещает им какие-то известия на волю, какую-то помощь. Я ничего не понимаю, да и не моё это дело, только не могу избавиться от удивления – бывает же такое! Но когда бутырские ворота нас выпускают, один из подельников высказывает удивление: "А я и не знал, что... в менты пошёл". Вот как друзей разбрасывает: одних - в воры, других - в менты.

Воронок катит по Москве. Мелькают дома, деревья в зелёных листьях и нарядные летние люди на чистом асфальте. Настоящая Москва! Из-за решётки она кажется чудом! Это только сейчас я могу оценить, что творящей чудо была тюремная решётка, т.к. обострила мои чувства почти до плаксивой сентиментальности. Узнаю площадь Белорусского вокзала, Грузинскую улицу... Машина заезжает к зданию какого-то суда, кажется, Тимирязевского, подельников и ещё кого-то выводят. Один из оставшихся, пожилой мужик, пристал ко мне с жалобами, что вот ни за что судить его везут. Лезли на него оравой и, вот крест, убили бы, если б не защищался. А тот, кого он ножом пырнул, живой остался, оклемался, и всё равно следователь–гад шил ему покушение на убийство. Слушал я его с видимым сочувствием, даже чего-то советовал (кажется, заявить, что нуждается в услугах адвоката), а глазами вбирал Москву и краем уха прислушивался к трёпу "ментов". Потом, когда я остался единственным пассажиром, слушать стало легче. Они говорили, как обычные советские люди, о привычных безобразиях, о том, как замучили их субботниками и уборками предолимпийской Москвы. ("А тому активисту из ЖЭКа я уже сказал, чтобы духа Вашего в моей квартире не было".)

Один из них спросил у меня статью, и чуть набычился, но не злобно, а потом сказал, что везут меня в III отделение милиции, зачем, не знает. Встретил меня толстый "старлей", обыскал, отнял носовой платок, огрызок карандаша и записки (карандаш я получил от самого Бурцева). Потом окликнул: "Чего руки за спиной держишь? – и сам удовлетворённо догадался. - Приучили!" Потом меня отвели в огромную и совершенно пустую камеру. Думаю, что весь КПЗ был пуст – так успели почистить Москву к Олимпиаде. В этой гулкой одиночке я провёл примерно 4 часа. Сначала шагал по скрипящим половицам, потом утомлённый постоянным поддёргиванием спадающих штанов, улёгся на деревянном помосте–сцене, свернувшись клубочком. Прямо в своём "выходном костюме". "Зачем меня вывезли? Для разговора с каким-то большим начальством, наверное, после чтения моей записки? И разговор будет важным, решающим, если тут возможно что-либо решать, если они будут способны согласиться на мои хотя бы минимальные условия".

Наконец, меня подняли и вывели на свет. Рядом с толстым старлеем, теперь почтительным, стояли трое: Бурцев в чёрном костюме, другой знакомый в голубой рубашке, толстый (год назад он проводил моё задержание на встрече с машинисткой в Беляево), третий был, видимо, для сопровождения.

"Вот Ваши вещи, Виктор Владимирович, пожалуйста, пройдёмте",- и подводят к сверкающей чёрной "Волге". Рванула "Волга" и понеслась Москва - теперь уже не мельтешащими урывками в зарешеченном воронке, а круговой панорамой, свободным обзором московского мира. Да, свобода почти полная. Только вот двое по бокам. "Голубой" балагурит о чём-то с "Антонычем" (так он величает Бурцева). А молодой сидит молча, напряжённо, диковат, видно, от ответственности, что сторожит "важного преступника".

Сколько хлопот им из-за меня, а ведь в принципе просто им можно решить мой вопрос вот сейчас, когда мы мчимся по длинному путепроводу: открыть дверцу и силовым приёмом в четыре руки имитировать несчастный случай... от помешательства, или ещё чего... Но невозможно это, совершенно невозможно! Только если они все трое сами сойдут с ума.

Завернули в район останкинских гостиниц. У одной из них ("Восток" или Восход") притормозили у обочины. Однако вывели меня не сразу, и 15 минут ожидания (может, меньше) оказались одними из самых полных, запоминающихся в моей жизни. Посреди улицы – зелёный бульвар, гуляют женщины и дети. Перед нами у светофора - обнимающаяся парочка. Идут вольготно и вразвалочку свободные летние люди – совершенно рядом, рукой легко достать. А в машине приглушённо звучит чудесная лёгкая музыка радио "нон-стоп" из советской контрпропаганды... И я здесь тоже внешне совершенно обычный. "Голубой" вылез из машины и разговаривает с Антонычем, придерживая рукой мою дверцу. Люди проходят мимо и даже не оборачиваются в удивлении. Ведь на самом деле я - не я, не свободный человек, а оборотень, заключённый из бутырского карцера, и всем своим сознанием нахожусь ещё там, в сыром подвале, куда не доносится ни звука с воли, а на окружающую меня Москву смотрю как на чудесный телевизор, иллюзию. Смотрю и не могу поверить. Каким-то чудом я перенёсся сюда и жадно вбираю в себя весь светлый мир, такой небывало родной и дорогой – всем истосковавшимся по впечатлениям существом... Но чудо это сделали "Антоныч" с "Голубым", которые ещё раньше засадили меня в бутырский антимир. Да и чудо вроде того, когда следователь возил Фучека по Праге и говорил: "Смотри, Фучек, как прекрасна наша Прага, а ты исчезнешь..."

Серая "Волга" вывернула перед нами, из неё вышли знакомый мне "коллега следователя" и какой-то пожилой ясноглазый человек, с добрым и мягким лицом. Именно он сделал приглашающий жест и направился к гостиничным дверям. В гостинице наше шествие не осталось незамеченным: "Вы куда?" – но любопытного администратора быстро успокоили. На втором этаже открылся пустынный роскошный коридор весь в пластике и длинноворсных, необычайно мягких коврах. Ничего подобного я раньше не видел. Но особенно разглядывать мне не давали, пока я не очутился в большой комнате со спущенными портьерами и умопомрачительной для карцерника мебелью. Сопровождающие остались в прихожей номера, а со мной вошли трое: Бурцев, его "коллега" и ясноглазый "начальник", которого "коллега" сразу отрекомендовал: "Вот, я обещал познакомить Вас с видным экономистом, чтобы поговорить о Ваших воззрениях. Владимир Александрович очень уважаемый человек и читал Ваши сборники".

Тут вступил в разговор Владимир Александрович, чтобы не выпустить инициативу почти до конца встречи: "Да, я прочитал с интересом Ваши сборники, в них видна своя оригинальная концепция, хотя мне она совершенно чужда, а с чисто профессиональной точки зрения я видел, конечно, очень много очевидных "ляпов". Думаю, что Вы можете мне поверить и не только потому, что я занимаюсь экономической наукой профессионально, как профессор, но и как участник многолетних дискуссий по ценообразованию, как член комиссии по проведению экономической реформы и, значит, неплохо знаком с тем кругом проблем, которые и Вас волнуют. Только не следует думать, что за нашу экономику лишь Вы болеете. Ведь никто не отрицает, что у нас много трудностей, неясных вопросов, нерешённого... И все мы думаем, как их следует разрешать. Когда я бываю заграницей, знакомлюсь, то часто примеряю, что может быть у нас применено с пользой... Нет, речь идёт не о технике, а о принципах хозяйствования. Рынок? Свободная конкуренция капиталов? Безработица? - Согласен, в этих принципах очевидны и некоторые плюсы, но ведь есть и огромные минусы – и не только с идеологической точки зрения, а с точки зрения самого главного, самого существования нашего государства, страны..."

Наш разговор длился часа два. Вначале он был скорее монологом профессора, лишь поддерживаемым моими вежливыми вопросами и возражениями. Он касался и опыта социалистических стран: "Когда я был в Югославии (ведь, кажется, именно югославскую модель "рыночного социализма Вы предпочитаете?), то сталкивался с жалобами на малый экономический рост из-за проедания рабочими советами основных средств на развитие... И в Венгрии положение совсем не розовое, который раз приезжают к нам, просят кредитов... Про Польшу и говорить нечего, там настолько разлилась чернорыночная экономика, настолько спекулянты переплелись с диссидентами, что положение стало очень неустойчивое. Только агентура ЦРУ удерживает их от поспешных выступлений, от анархии. Нет, не существует совершенно пригодных для нас рецептов.

А что имеем мы сами? - Необходимость громадных военных расходов. Нас вынуждают иметь равный военный потенциал с США, что возможно только за счёт большого удельного веса этих расходов в национальном доходе. Также необходимо осваивать Сибирь и Дальний Восток - сколько сил требует одна программа БАМ!.. Наконец, на ускоренное техническое развитие, на капиталовложения мы также вынуждены тратить гораздо больше других, это тоже объективная необходимость. Вот и выходит, что на часть национального дохода, предназначенного к потреблению, приходится меньше, чем в иных странах, отсюда и рождается вполне понятное недовольство, но направлять его надо на конструктивное преодоление этих трудностей, на лучшую работу ...

...Незавершёнка? – Да, это большая проблема. ...Щёкинский метод, бригадный подряд? – Кто же против? Только нельзя допускать безработицы. Шабашные бригады? - Ну, Вы преувеличиваете их значение... Гибкие цены – учёт качества и потребительского эффекта в этих оценках, как экономические ориентиры для производства? – Но мы сейчас и переходим на ценообразование с помощью "лимитных цен".

Владимир Александрович был несомненный эрудит, слушать его было приятно, обо всём он мог что-то рассказать и пояснить. И хотя разговор много раз натыкался на взаимное непонимание, мы быстро переключались на новые вопросы, как бы опрашивая бегло друг друга о взглядах и стремясь не к их опровержению, а лишь к ознакомлению. В.А. сказал сразу: "Я согласился на просьбы товарищей помочь Вам. По их уверению, сейчас решается Ваша судьба. Понятно, что у Вас своя система взглядов, переубеждать бесполезно, но я только хотел, чтобы Вы сами убедились, что Ваши рецепты далеко не так бесспорны, как кажется... Мы все тоже ищем, но отличаемся от Вас в двух пунктах: наши поиски носят не негативно-критический, а конструктивный характер, и, во-вторых, в нынешней борьбе миров мы твёрдо знаем, на чьей стороне..."

В.А мне нравился, хотя я и подозревал, что он не только профессор, раз ведёт такие вольные разговоры и так свободно разъезжает по "заграницам". Несомненная эрудиция, чёткость суждений, равноправие в разговоре и естественная уважительность вызывали расположение, а брошенным невзначай замечанием: "Вы, конечно, человек незаурядный", – я был почти подкуплен. Я не хотел бессмысленных споров, и они мне не навязывались. Моё право на независимость убеждений не отвергалось, но даже как бы ценилось, подчёркивалось. Что же касается моего негативизма, то я возразил: всегда стремился к конструктивной работе и по экономическим проблемам тоже. Потом добавил, что после отбытия срока и выхода на свободу был бы рад встретиться с Владимиром Александровичем или кем-нибудь из его сотрудников, чтобы принять участие в конструктивной работе (так я уверился, что он входит в какой-то мозговой центр по решению экономических проблем страны).

Что же касается выбора своего места в "борьбе миров", то в идеологическом плане я такой выбор не приемлю, потому что свои убеждения я определяю, как буржуазно-коммунистические (более точного названия не могу придумать). Что же касается отношений межгосударственных, национальных, то я русский и этим всё сказано. Соображение, что меня "используют враги", я отмёл по незнанию подобных фактов. Вот если за рубежом действительно начнут использовать мои вещи и имя для нагнетания ненависти к стране, для подстрекательства войны, т.е. во враждебных стране целях, то, конечно, я буду против этого, буду осуждать, но сейчас этого нет, и разговаривать не о чем.

Не помню соображений В.А в этой части. Помню только, как вступил в разговор "коллега", подчёркнуто посмотрев на часы: "Времени осталось мало, поэтому я хочу, Виктор Владимирович, заметить, что я внимательно слушал Ваш разговор и понял, что никаких возражений против объяснений Владимира Александровича Вы не имеете. Видимо, он Вас полностью переубедил".

Против такого вывода запротестовал даже В.А., но "коллеге" так хотелось именно "победного" результата, что он не сразу перестал на нём настаивать. Завёл снова речь о реальном вреде, который я принёс Родине, о моём реальном вовлечении, пусть даже не совсем осознанном, в антисоветскую и антинациональную деятельность. С юридической точки зрения эти факты совершенно очевидны и мои преступления, конечно, подпадают под 70-ую статью. И совершенно необходимо, чтобы я признал свои преступления.

В ответ я удивился: ну зачем им нужна ложь? "Если я виноват, то судите и наказывайте, но зачем Вам нужна неправда, что я сейчас и ещё раньше думал о своих вещах как о клевете? Вы же прекрасно знаете, что это не так. Даже если бы я сейчас изменил свои убеждения, взгляды, то ведь прошлое моё состояние уже не вернёшь, ведь тогда-то я точно верил в то, что писал. Нет клеветы и никак не может получиться признание в ней.

Тут вступился и Бурцев: "Ну, если так, то и в самом деле придётся думать о 70-ой статье" ("А ведь божился, что 70-ая отошла от меня насовсем, раз дал показания", - мелькнуло в голове укоризной).

- И не только по 70-ой можно Вас оформить. Есть ведь и 64-ая,- подхватил вновь "коллега".
- Вот–вот, теперь уже и расстрелять,- недоверчиво уточнил я. – Вот и доехали. Опять пугаете.
- Ничего не пугаем. 64-ая статья и к пропаганде имеет отношение. Думать вам надо, думать. Надеюсь, что эта беседа, спасибо Владимиру Александровичу, не пройдёт для Вас бесследно.

Встреча закончилась, началась моё возвращение в карцер. С сожалением я покидал портьеры, ковры, несколько нетронутых пирожных и бутылки "Байкала" на лакированном столе (приносил нам пирожные "голубой", меня усиленно потчевали, особенно узнав, что обед у меня пропущен - о карцерном состоянии я не упоминал - но атавизмы гордости мешали мне слопать всё подряд, за что вечером я был единодушно осуждён в карцере).

И снова мчится "Волга", но уже по вечерней Москве. Нас догоняет другая машина, в ней разговаривают Владимир Александрович и "коллега" за рулём. Они обгоняют нас и исчезают за поворотом всё также в разговоре... Наша же "Волга" вылетела на Новослободскую, потом пара поворотов, и вот она сигналит перед неприметными бутырскими воротами. Отодвигается железный занавес, к шофёру подходит знакомый мне по "спецу" мент, забирает у Бурцева бумаги, спрашивает: "Оружие есть? Смотрите, а то ввоз его строго запрещён", – пропускает. С жадным любопытством рассматриваю тюрьму снаружи, как уже свой дом. Как будто вернулся из гостей.

Остановились в сторонке от тюремных дверей. Было, наверное, 6 часов - из тюрьмы изливались потоком служащие, как из обычного учреждения. Бурцев с моими бумажками начал проталкиваться. Мне разрешили выйти, ведь мы уже были на территории тюрьмы, внутри громадных букв "Запретная зона. Подходить строго запрещается!" Я всё смотрел на мать-Бутырку, такую однообразную внутри и столь интересную снаружи, на старинный спецкорпус, угадывая за стёклами наши камерные галереи, а по бокам здания – старинные башни с зубцами – "екатерининскую экзотику".

"Голубой" продолжал мою "обработку", начатую ещё в машине на правах "старого знакомого":

- Ну и как беседа? Было что-то нового?
- Как не быть... Вот уже и о 64-ой статье говорили.
- Правда? – удивлённо обращается к Бурцеву.
- Было, - неохотно откликается тот, - пугали его.
- М-да, но ведь и 70-ая тоже нелегка. Вы, Виктор, (он почему-то старался держаться с добродушной фамильярностью), сейчас уже 5 месяцев отсидели. Это тоже немало, но ведь не сравнить с 12 годами... Да и после них... Придёте, а дети Вас и не узнают, станут взрослыми, считайте, вырастут без отца, а Вы - без детей. ("Вот искуситель-то, Господи!") Ну, и так далее.

Что ему сказать? Да снова то же: за освобождение от меня требуют оболгать себя и друзей. Ничего не может он возразить, только отходит в сторону, чтобы потом вернуться к прежнему. Наверное, сам понимает, на какое плохое, скользкое дело меня подбивает.

Вернулся Бурцев. Вместе с ним подхожу к двери и вдруг сталкиваюсь нос к носу с самим полковником Бирюковым и вежливо с ним здороваюсь. Ну и богатым на встречи выдался у меня этот летний денёк! Начальник тюремного режима смотрит растерянно и чуть ли не испуганно. Окончив свой рабочий день, он возвращается домой отдохнуть, к внукам. А тут перед ним возникает в неположенном месте, почти на свободе вверенный ему зэк, тот самый Сокирко, которому он неделю назад по-отечески советовал не заниматься голодовкой - мудистикой, а потом посадил в подземелье... Теперь же он стоит свободным среди свободных, смеющихся людей и даже вызывающе здоровается! Как такое может быть? Мысль Бирюкова мучительно билась и не находила ответа, а взгляд всесильного режимника никак не мог приобрести привычной мудрости. Наконец, он нащупал глазами Бурцева с его папкой и особым ко мне отношением, потом увидел чёрную "Волгу" и начал что-то понимать, отвернулся и пошёл, оставив меня торжествующим мальчишкой: "Что, выкусил, Бирюков? Не всё тебе подвластно..."

Я торжествовал, а Бурцев меня подталкивал: "Давайте, Виктор Владимирович, идите, мне туда с Вами уже нельзя. До свидания!" А на вопрос, когда он теперь меня вызовет, ответил: "Как когда? В понедельник". И, конечно же, соврал...

Но об этом после, а в тот пятничный вечер я был лёгок и счастлив до того, что, опоздав к ужину, нахально добился, чтобы меня покормили на сборке. Сытым и переполненным я очутился вновь в своей подземной конуре, термитной ячейке, и конечно, начал изливать свои впечатления на собратьев, ждущих рассказа о вывозе. Меня слушал весь карцер и мент-сержант, а когда он пытался наводить тишину, то Колька его утихомиривал: "Да брось ты, командир, дай дослушать, как комитетчики Витька на свою хату колоть возили". Кольку особенно возмущало, что я не съел все пирожные - уж он-то подмёл бы всё подчистую, и какое тут может быть "неудобно".

Сашу и Леонарда интересовали содержание "бесед", уговоры. Вот тогда-то Леонард и произнёс коротко и внушительно: "Смотри, Витя, верить им нельзя, они могут и обмануть". Но тогда я чувствовал себя вправе не придавать большого значения советам – ведь на этой встрече меня не "раскололи", не уговорили. В принципиальной же верности своей линии на достижение "химии" я был уверен (и обманулся в своих расчётах). Кажется, в том же разговоре я сказал, что если "они" меня выпустят до суда, то, понятно, я буду им благодарен и готов это сказать публично – сказал, особенно не думая о последствиях своих слов, а в обыкновенных, естественных человеческих чувствах. Саша и Леонард ничего мне не возразили – настолько, видно, нереальной казалась им такая возможность и настолько естественной - благодарность за такое чудо - выход на свободу, не теряя совести.

Кстати, уже было известно о телевизионном выступлении Дудко (мне рассказывал об этом Бурцев, как о "правильном примере"). Но никаким боком к себе такую линию я тогда и не думал примерять. Напротив, мне снова грозили и предлагали признание в клевете, я снова, и думалось, окончательно, "на высшем уровне" отказался. И ребята так же оценили мою встречу. Мои же поиски "химии" в рамках морально дозволенного казались им, видимо, для меня правильным, хотя и опасным (судя по предупреждению Леонарда). И не думал я, не гадал, что именно во время "беседы" я сказал, а здесь, в карцере, напишу то, что потом, после многих искажений и, напротив, исправлений будет расценено многими моими знакомыми именно как измена из-за страха, как капитуляция, в одном ряду с выступлением Дудко... Да, так получилось, но, даже зная такие последствия, я до сих пор уверен, что поступил тогда правильно. И вспоминая заново "беседу в гостинице", продолжаю недоумевать, в чём была моя кардинальная ошибка, и уверяться - не было больших ошибок.

Через день Саша и Леонард ушли. Кончились мои встречи в тюрьме с близкими мне людьми. Теперь я остался один… Трёп Кольки стал меня интересовать меньше. Допросы кончились: в понедельник-вторник и дальше вызовов не было. Я стал втягиваться в карцерное одиночное существование, когда ничего нет - только шершавые цементные стены и потолок, и ещё собственные мысли. Единственным внешним раздражителем бывали дожди-ливни. Много часов я провёл грудью в окошко, слушая шум дождя и ловя разлетающиеся на подвальной решётке брызги. Буквально упивался этим, как главным своим наслаждением, хотя ночью от дождей было у нас сыро и холодно. Ни чтения, ни ясных звуков, только мысли, самые разные. Возвращались они чаще всего к впечатлениям от выезда в летнюю Москву и осмыслению беседы с профессором. И ещё я постоянно повторял своё заявление, написанное Бурцевским карандашным огрызком на обрывке туалетной бумаги на следующий день после вывоза и отобранное сразу же, при шмоне. Это был черновик моего заявления для печати о том, что попытки использования моего имени и работ во враждебных стране целях я встречу с осуждением. Повторяю, что тогда и в мыслях у меня не было, что я этим сделал главный шаг к своему "отступничеству" от себя самого и друзей.

Мысль составить такое заявление была простым следствием моего согласия с Владимиром Александровичем, что в иные моменты, например, военные, надо подтвердить свою верность стране вне зависимости от близости или неприятия официальной идеологии – и без всяких условий. Точнее, это была только моя мысль, потому что для моих собеседников защита страны и официальной идеологии слиты воедино, но была выражена она в виде согласия. Разбираясь в себе тогда и потом, я вытащил два несомненных убеждения: 1) о возможности войны между нами и Западом, раз реально существует блоковое военное противопоставление, идёт гонка вооружения (в том числе и борьба разведок, и пропагандистская война); 2) в случае войны исключено всякое сотрудничество с противником, возможно или участие на стороне "своих", или смерть за отказ от участия. Умом я понимаю ход мыслей убеждённых антисталинистов, ставших власовцами, но не принимаю его. Возможна ещё позиция "революционного пораженчества", ради свержения власти любой ценой, но такая позиция неприемлема для либералов, отрицающих революцию.

И ещё. Правильно ли я сделал, высказав подобные убеждения в беседе со своими тюремщиками? Ведь могло создаться впечатление, что я не выражаю свои убеждения, а лишь выдумываю их, подлаживаясь к чужому ради своего освобождения.

Убеждён и сейчас, что имел на это право. Уж слишком о важных вещах шла речь, чтобы обращать внимание только на соображения внешних приличий, опасений, как бы кто-то не так обо мне подумал. Важна только внутренняя честность, только, что я думал на самом деле. А то, что я искал одновременно выхода из тюрьмы, подчёркивая следователям моменты единства и доказывая, что посадили меня зря – этого мне не нужно ни скрывать, ни стыдиться. Борьба против тюрьмы, как средства борьбы с инакомыслием, подчёркивание своей юридической невиновности и политической лояльности - тоже непременные составные части либерализма. Единственное, в чём я мог себя упрекнуть, что не нашёл сил сделать такое заявление раньше, до тюрьмы, чтобы избежать кривотолков о тюремном давлении. Не хватило для этого ума и мужества противостояния общему диссидентскому настрою. А впрочем, наверное, тогда меня стали б упрекать в двоемыслии, в боязни ареста.

На беседе в гостинице я видел, что собеседники мне тоже не верят, для них мои слова, скорее всего – тактическое враньё. Реальным доказательством моей искренности было бы, например, открытое публичное заявление с изложением своей позиции. А если мне предложат сделать такое заявление, да ещё как условие? - Отказываться? – Почему? – Только оттого, что неудобно? Выглядит сделкой или результатом нажима, особенно если заявление будет написано не мною, не моими словами?.. Так что же - из-за боязни быть неверно понятым отказаться от своего действительного выбора, необходимость которого я ощущал уже давно (не раз в самиздатских своих выступлениях подходил к этой теме, хотя нигде так и не смог преодолеть своего косноязычия и недодуманности)? Судьба привела меня к пониманию своего выбора именно сейчас, в тюрьме, и даёт возможность сказать это во всеуслышание, и я не хочу отказываться.

Но вслух нужно также сказать, что инакомыслящие вовсе не пятая колонна, не имеют ничего общего с враждебной стране деятельностью. И сказать именно самому, сейчас, не дожидаясь, когда мне предложат. Сказать не из-за собственного спасения, а самому и своими словами - вот что главное!

Вот примерно тот ход рассуждений, который привёл меня к сочинению своего заявления для печати с двумя главными идеями. 1)Я – инакомыслящий, но не считаю себя, "жертвой сталинского режима", хотя и не виновен в клевете. Зная об отрицательном отношении к моим взглядам большинства народа, которое не делает различия между моей буржуазно-коммунистической идеологией и преступлением, я приму обвинительный приговор советского суда как приговор народа, с пониманием, ибо предпочитаю жизнь на родине – эмиграции. 2)Хотя я сторонник свободного распространения идей и информации, но попытки использования моих работ и имени во враждебных моей стране целях вызовут с моей стороны только осуждение.

Открытое заявление о своих буржуазно-коммунистических взглядах, о своём идейном "отщепенстве" от большинства, о своей невиновности в клевете и готовности принять и подчиниться даже несправедливому с юридической точки зрения судебному приговору, если с ним согласно большинство моих соотечественников, как мне казалось, достаточно полно и правильно выразили мою позицию лояльного к существующей стране диссидента. Я и сейчас так думаю. И раньше, все 70-ые годы, когда убеждал всех, что неправильно садиться в тюрьму, что инакомыслие должно быть на свободе, а не в лагерях, что они не должны превращаться в уголовно преследуемую, потенциально разрушительную оппозицию. Всегда так думал и не желаю изменять себе и сейчас.

Ну а то, что появление этого заявления одновременно увеличит мои шансы на личное освобождение (поскольку покажет властям, что "Сокирко - свой, советский"), то это тоже хорошо и правильно, ибо шансы повысятся не отказом от собственных убеждений (попытка переубедить меня с помощью Владимира Александровича провалилась - это стало ясно даже "коллеге"), от своей оппозиционности. Но опять же, – чтобы подчеркнуть независимость своего заявления от личных интересов, я сделал временное отступление от своего требования освобождения из тюрьмы до суда, приписав, что "было бы лучше и естественнее сделать такое заявление, находясь на свободе в связи с изменением меры пресечения, но если такое решение принято не будет, то заявление может быть принято и без освобождения. Непременным условием была неизменность этого заявления – только так, как я его написал (гарантией этого могла быть передача копии Лиле на свидании).

Лиля

5 июня.

В субботу к 16 часам ездила на занятия по иконе. Зашла в магазин. Народу теперь в Москве меньше и торгуют каждый день гречкой и яйцами. Видела даже морковку, но мне не хватило. Зато рынки, говорят, пустые.

Готовимся к Олимпиаде. Расскажу, как Андрюшу принимали в гостиницу: "Что вы будете отвечать, если Вас спросят, есть ли у нас свобода слова? У нас её, конечно, нет, но Вы должны ответить: есть". И дальше аналогично про все свободы. В конце он сказал: "Видите, как я откровенен с Вами. Надеюсь, Вы тоже будете откровенны со мной".

На воскресенье написала себе список работ, разбила его по времени и практически весь выполнила, кроме глажки белья. Главное, к 12 часам закончила отчёт.

Воскресный вечер начался с "Мангышлака", а потом все три части "Сибири". Большая программа. Глеб привёл М.Я.Гефтера и других раньше, чтобы посмотреть "Мангышлак" - очень он Глебу нравится, т.к. в нём "цельная жизненная позиция". М.Я., начав смотреть, вспомнил, что видел, и ушёл в другую комнату дочитывать "Мой собеседник". Сдержанно похвалил статью, сказав только, что зря там о твоём "совершенном несовершенстве", т.к. всякий интеллигент несовершенен. М.Я. выразил уверенность, что мы будем чаще встречаться. Не знаю... "Буддизм" в "Сибири" он похвалил так: "Целое исследование".

Наши появились из Тарусы только в половине одиннадцатого. Спрашиваю Алёшу: "Очень утомил тётю Ксану?" Он машет головой: "Наоборот". Ощущает, выходит, себя подарком.

Пришли от тебя 10 рублей. Я уже перестала ужасаться твоим действиям.

Ответила адресатам в США и ФРГ с благодарностью за посылки. В ФРГ даже на смешанном немецко-русском языке. Было нелегко. Написала Оле в деревню. Оказывается, они не получили моего первого письма, а второе пришло вскрытым - "канал прослеживается". Нашли за чем следить! А дело, видно, в том, что Оля, посылая посылку, не вынула со дна моего ящика бумагу, а она - отходы от ротапринта.

Моя пятка стала меньше болеть после воскресенья - после трёх часов стояния у проектора. А твоя?

В среду с утра ездила к Померанцам на дачу, повезла в подарок крупу и сухие яблоки, а также две из присланных книжек - посмотреть... Поехала, потому что очень соскучилась. Я сейчас не могу вспомнить, о ком бы я могла так сказать, кроме детей и тебя, мамы раньше. Мне с ними хорошо, славно. Я в их обществе не говорю глупостей, т.е. естественна. С радостью их слушаю, всё важно и интересно. Зин. Ал. рассказала, что её смотрел врач, который был поражён: он не знает другого такого случая, чтобы после такой болезни люди оставались психически здоровыми. 5 лет она лежала в параличе. Ей нужно писать книгу о своей жизни, о преодолении болезни, о силах, позволивших это сделать. "Я как канатоходец живу. Сколько приходится стараться, чтобы удержаться в жизни". И в самом деле, страшно за неё. Она обещала мне почитать стихи. И я оставила две иконные книжки, чтобы иметь повод вернуться за ними...

Гр. Сол. меня проводил, несмотря на дождь. Он дал почитать пятую часть "Снов"... На вопрос, понравилось ли прочитанное, я ответила, что это не то слово, правильней будет сказать "соответствует", хотя в глубины его разрезов не всегда могу заглянуть. Наверное, и слово "соответствует" не точно. Но то, что в №8 после чтения Померанца ничего другого читать не хотела, не могла вчитаться – это правда. Я определю когда-нибудь поточней своё отношение к его работам. В "Русской мысли" помещена ругательная рецензия на него Сергеева (Рошальского), где говорится, что Померанц готовит почву под нечто вроде "фашизма" (уничтожение людей). Гр. Сол. день порастраивался, а потом написал юмористическое лёгкое прелестное письмо. Он мне его рассказал наизусть. Умница! Только так и нужно отвечать чёрным злопыхателям. Но грустно всё это. Сложности у Гр. Сол. и с издателями: все претендуют на свои издания и очень сложно всех их успокоить.

В 3 часа собралась к Бурцеву. Назвалась по телефону. "Так", - пророкотал он.

-У меня наложились два мероприятия: НТС и встреча с Вами. Но НТС не собрала кворума, и я, если хотите, могу приехать к Вам.
-Что это за постановка, "если хотите"...
-Ну, ведь это Вам нужно, а не мне.
-Вам тоже.
-Ну, тогда заказывайте пропуск.
В 4 часа с минутами я была у него, в 5 ушла.

Начал он так: "Вопросы есть?" Я спросила о твоём здоровье, самочувствии, о передачах и о сроке.
-Вот о сроке и пойдёт наш разговор. Он в какой-то степени зависит от Вас.
- За чем дело стало? Хочу, чтоб он завтра был дома.
- Нет, это не так просто. От суда его нельзя освободить. Но после суда можно добиться амнистии.

Потом был вопрос о моём к тебе отношении.

- С каждым годом нашего 18-летнего супружества люблю всё больше. Он замечательный человек.

Следующий вопрос: "Кто у вас принимает основные решения?"

- Витя, а я по мелочам хозяйственным.

Дальше порядка вопросов не помню. По его словам ты и хотел бы всё рассказать, да боишься осуждения моего и друзей. Я отвечала, что бы он ни сказал, я, конечно, признаю всё правильным и не буду осуждать. "Но, видно, Вы от него требуете что-то такое, чего он сказать не может". – "Да нет, только про свою деятельность в "Поисках". Ещё вопрос: "Как Вы относитесь к его деятельности в "Поисках" и степень Вашего участия?"

-Участия, понятно, никакого. И с самого начала была против его работы в "Поисках". А уж когда опасность нависла над Валерой, тут и вовсе.
-Когда он начал добиваться закрытия "Поисков"?
-Летом ещё, когда стало ясно, что работать вы им не дадите. Ведь ему не противостояние нужно, а диалог.
- Да, он говорил, что вошёл в "Поиски", чтобы печатать свои экономические статьи.
- Может и так. Он не очень-то со мной обсуждал, т.к. знал, что я против.
- Судить его будут не за письма, а за сборники. В них много негативщины.
- Понятно, за письма судить стыдно. Но ведь Витя пишет о том, что больно. Вот здоровая рука, разве Вы о ней вспоминаете? А даже небольшой гнойник Вам отравляет жизнь, и надо вскрыть его, чтобы рука снова стала здоровой (понятно, что пример я привела чисто полемический). Ну, а дальше я говорила, что ты настоящий мужчина, гражданин, не разрушитель, не для себя стараешься. Об экономике. О невозможности сверху управлять изготовлением всего до мелочей...

Вроде соглашается: "Но ведь он с 61года начал". И тут я по-новому загорелась: "Вот именно, начал, но с чего? С того, что через 20 лет коммунизм обещан, а у нас ещё так много не сделано. Кто тогда верил в коммунизм? А сейчас и вовсе таких нет, а он остается единственным человеком в моём окружении, кто верит в коммунизм, ищет пути к нему. Я недавно перечитала его выступление на студенческой комсомольской конференции (вместе учились). Я запомнила тогда только его первую фразу, потом отключилась, потому что мне было всё равно. А ему нет. И никогда ему не всё равно, если речь идёт о коммунизме".

Дальше каким-то образом дошли до буржуазного демократа. Я ему напомнила, что для тебя буржуазный - это городской, не то, что для нас, а буржуазная демократия - это изначальная, народная демократия. И вообще, ты человек из народа, именно его беды чувствуешь и хочешь, чтобы ему был лучше. Другие только ворчат, а у тебя есть предложения. Надо бы к ним прислушаться.
- Да... Вот мы с Вами говорим и понимаем друг друга (что-то в этом роде). Но вот когда это написано – по-другому выходит.
- Но что же мешает нам с Вами сесть и прочитать вместе и разобрать все неясности? Он же и просит, чтобы услышали, чтобы обсудили...
- Да-да... Он не злобный. Вот Абрамкин очень злобный. А Виктору надо помочь. Тем более такой уникальный случай - четверо детей.

Что я поняла: от тебя требуют подробных показаний, чтобы скомпрометировать Валеру (по крайней мере). Тебя будут судить отдельно. Если ты выступишь нужным свидетелем, то тебя амнистируют. Ты почти дал согласие "не писать". Мне предлагается роль "тебя убеждающего", умоляющего согласиться на всё. Я поддержала его надежду на эту роль, т.к. у меня появилась надежда получить очную с тобой встречу. В заключение сказала, что ты мне дома нужен любой, что очень без тебя плохо. И дети скучают. Спросил где-то в середине разговора про мою зарплату, про денежную помощь. 300 рублей вполне убедительное число, чтобы поверить, что деньги из Фонда я не беру. А когда объяснял, что ты отказываешься от показаний по моральным соображениям, спросил:

- Ну, вот Вы не осудите. А друзья? Кто-то из друзей - единомышленников остался?
- Глеб Павловский.
- Ну что там Глеб, - отмахнулся он, - а вот Сорокин?
-Витя приезжал один раз, когда его выпустили из карантина, чтобы помочь мне отнести передачу, больше его не видела.

Про Валеру я сказала, что слышала, как он читал стихи и пел, но ни разу серьёзно не разговаривала. Бурцев пожалел меня, сказав, что знает, как мне тяжело, у него своих двое парней растёт. Я тут впихнула про ответственность перед ними и про то, что придётся держать ответ. Он согласился. Когда я стала рассказывать про Алёшика, он махнул рукой: "Ладно, пишите письмо", Как будто экспромт, но листки он взял в эту комнату заранее. Наверное, в комнате есть и микрофон. Мягко, но всё же выяснял, читала ли я Буковского. "Не успела, только посмотрела картинки". – "Злобная книга. А экономические знания приобрели из чтения чего-нибудь?" – "Да нет, из разговоров с мужем".

Меня он привлекать не собирается, хотя и знает, что я переводила "Разноцветные рынки" – ты будто сказал. Я поправила, что поскольку языка не знаю, переводить не могла, только переписывала. А в конце доверительно: "Вы знаете, что сейчас репрессии усилились?"

Какому искушению ты подвергаешься! Бог мой! Я целый день сегодня мечтала о свидании, проговаривала, что скажу. Надо б записать, а то на ходу и не успею обо всём сказать, не про то буду говорить. В воскресенье запишу. Он посетовал, что я отказалась стать свидетелем. Ничего не сказал о Гримме.

10 июня.

Надо написать о моей позорной защите в пятницу. Я начала заикаться с первых же слов. Не подготовилась – какой-то заскок. Не понимала, что мне придётся докладывать, думала, что всё будет формально. И чем больше я лепетала, тем больше их раздражал мой лепет. И мне поставили 3. При этом много спрашивали. Не все ответы были достаточны. А дело, видно, в том, что работа не продумана, кое-как сляпана. Это моё ощущение и вылезло. До сих пор противно и тоскливо, хотя все меня утешают.

В пятницу вечером ездила к Тамаре Васильевне, простилась с ней. Она уезжает в Европу в ночь с 15 на 16. Очень сердечно простились, хотя видела её я до этого всего два раза. Уезжать она не хочет, но что поделаешь – бросить мужа она не может, любит...

Вернулась поздно. Детки с утра уехали с Т.П. на дачу.

В субботу и воскресенье я немного побегала и поплавала, а потом засела за письменный стол. Написала 5 отказных решений и одну формулу. При жгучем солнце работать тяжко. Сегодня 6-ую закончу, последнюю, наверное, не успею.

Вечером детки ворвались вихрем в 8 вечера, счастливые, что их до Москвы довезли на машине. Отец пришёл минут через 5-7. Вид у него был обиженный. С трудом разговорила, рассказала, как много наработала, потом про разговор со следователем (я о нём рассказала только Оле и просила молчать). Отмяк, а то просто не смотрел на меня. Вроде легко согласился привезти детей, но видно, от дороги устал. Жалуется на сердце и плохое настроение, на детей, которые не умеют класть на место и доводить дело до конца. Обижается, что не звоним. Тёмке сказал: "Ты бы хоть когда позвонил, узнал: ты еще не сдох, дедушка?" На что Тёмка ответил: "Сдам экзамены, позвоню". Отец чуть не плюнул. Мне: "О чем с ним говорить?" Да, слишком деловой...

Ещё от поездки детей в Тарусу с Ксаной Галино впечатление: они (детки) не ели, а выполняли, что им велели бабушки. Именно бабушкиного воспитания им не хватает и потому ужасные манеры. И решили мы воспитывать у них манеры. Приступили. Правда, Алеша надеялся, что наутро мы своё решение забудем. Сегодня утром Анюта выскочила из-за стола с протестующим воплем, что Тёма ей не разрешил есть яичницу руками.

Сегодня утром звонила, как договаривались, Бурцеву. Говорил он со мной сурово: что-то ты там говоришь, но, видно, мало, он будет решать о тебе вопрос с начальством. Со мной он, похоже, решил не возиться, очной ставки не устраивать. А я так настроилась. Сегодня даже во сне тебя видела. Интересный сон, из двух половин. Впервые я тебя увидела на каком-то книжном аукционе. Ты сидел в позе игрока, боящегося, что удачу перехватят, и тихо говорил мне, что сейчас поедешь домой, чтобы взять 100 руб. на подписку, которую облюбовал. Я не могла разобрать фамилию писателя, но не стала тебе перечить. А вторая часть - личная встреча.

15 июня.

Эти сутки только начались. Я приехала от Померанцев, где так и не смогла показать диафильм, и не хочу спать. Нескладно получилось. Я так и не смогла подключить нашу "Ноту" к их приёмнику…

Утро. Сбегала в магазин и покормились. Я ведь теперь приеду домой только в среду вечером, Тёмку надо обеспечить едой на три дня. Возбуждение моё не прошло ещё и оттого, что вчера я доставила Померанцам огорчение, не полюбив Кузьму из пятого "Сна земли". Кузьма был хорош и красив, но бездельник, спился и убил себя. Померанцы любили и любят его за душевность, за широту и удаль, за чутьё на правду. Он слишком был совершенен, чтобы трудиться. После 6-ти лет лагерей друзья вернулись в университет, как не трудно им было жевать науки и вообще всё начинать сначала, а он проходил несколько дней в вечернюю школу в 8 класс и бросил. Эти "несколько дней" сидят гвоздём во мне, мешают полюбить красивого душой человека. И я поражаюсь, мучаюсь, хочу сформулировать для себя более чёткий ответ. Ведь я же ценю душевность. Просто мне её одной мало. Это - полчеловека. Идеал: душевность + деловитость. Для дружбы и душевности хватит, но ведь мне с ним не дружить. А для восхищения одной душевности мало. В этот мир мы пришли не для развлечения, мы должны поработать, чтобы как-то его улучшить. Надо найти своё место и цель и работать самому. Но Кузьма самим своим существованием улучшал климат... Может в этом и было его дело?

Всё. Не буду больше о Кузьме. Сейчас не могла отвязаться и много времени потратила на размышления о возможном выезде. Вчера Ася сказала, что из Таниной записки следует, что её ждёт высылка. Бурцевское "будем решать" связалось с Таниной перспективой. Плохо это. Вот у Тёмы девочка появилась... Обоим горе будет. А как жалко уезжать от Померанцев, от Лиды С., от Наташи, М.И....

Вечером в понедельник Гоша привёл своего знакомого француза, чтобы я показала ему диафильм. Француз - приятный молодой человек, лет 30, математик. Находясь в России, он с большим интересом изучает нас, чем математику (ею он займется дома). Говорил, что французские школьники стали меньше читать (много времени проводят у телевизора - он забавно это представил). Много говорил об отчуждённом труде. Уверял, что французы на нелюбимой или тяжёлой работе работают только под страхом увольнения. А у нас работают плохо, потому что такого страха нет. Наверное, он прав. Показала я ему "Мангышлак" и первую часть "Буддизма". Про Мангышлак ему было интересно, про буддизм – заметно мало. Мы ему рассказали много весёлого из нашей жизни.

В понедельник же у меня была встреча с Юрой по твоим делам. Что он наработал, я ещё не посмотрела. Надо это сделать на следующей неделе, чтобы не сбивать цикл. Про вторник ничего не помню. В среду утром поехали в Бутырки за твоими вещами. Паспорт взяли, но приехать было велено вечером или на другой день. Поехала на другой день. Ждать у окошка пришлось целый час, пока дозвонились на склад и оттуда приплыли две толстухи, одна из них в форме. Выяснилось, что ты отдал одну пару белья. Мне хоть немного стало легче. Дотащила до Гали (она ждала меня на Баррикадной).

А ещё утром в среду я от Бутырки поехала в Печатники, в поликлинику – упросить терапевта смягчить её формулировки. Тёмка уверял, что такая медкарта помешает ему при поступлении (там о плоскостопии, цветоаномалии, а физкультурная группа рекомендована подготовительная). Но она наотрез отказалась.

Два дня я плотно работала над замечаниями замзава по отчёту, но меня опять отчитывали за плохое качество. Появились новые вопросы и "обиды", что не всё согласилась исправить. Лаврентьев (Володя) сказал, что если и дальше буду так плохо и мало работать, то он может поставить вопрос о моей дисквалификации, понимай, переводе в м.н.с. И опять у меня дрожали руки, и опять я не всегда хорошо парировала замечания. Тон – вежливо-пренебрежительный, и я теряюсь и реву (потом). Вечером в туалете выревелась, стало чуть легче.

Вот такая была прошедшая среда. Домой я вернулась поздно, но Наташа ждала. Я сразу пошла её провожать, рассказала про себя. Стало легче.

20 июня.

В прошлое воскресенье последний раз показывала "Москву" по Лёшиному заказу. Среди зрителей была Валя-социолог. Она смотрела радостно (по репликам сужу).

На этой неделе, когда мне плохо, я вспоминаю Валино "займи!" (так отвечал Валин знакомый, когда у него просили взаймы из последних 10 рублей – "всё равно на 10руб. семью не прокормишь"). И ещё думаю про Иринину судьбу (первая жена Гр. Сол.) – сколько потерь ей пришлось перенести! А сколько потерь (смертей) - самому Гр. Сол., и то не были смерти от старости. У мамы твоей была ранняя смерть, но всё же от старой болезни.

Отчего мне так сегодня плачется? Пришла с лекции и услышала по радио песню "У деревни Крюково". Меня и раньше она очень трогала своей искренней и немногословной печалью. А сегодня я так разревелась. Такое ощущение, что печаль моя общечеловеческая, т.е. я скорблю обо всех без времени погибших. Но вдруг это не так? Вдруг бьют тебя или не выбрался из своей очередной рисковой авантюры Алёшик? Отчего так тяжело четвёртый час подряд?

После лекции (опять об одеждах на иконах) зашёл разговор с В.Н. о жизни. Он обрушился на Ксану за её "интеллигенцию". Он считает, что такого сословия вообще нет, а если есть, то оно искусственное: "Я пишу книгу о Рублёве, а не про интеллигенцию". Очень он живой!

Сейчас примчался Тёмка. Получил пятёрку по физике.

Ничего почти тебе и не написала. Итак, был понедельник. Получила отчёт из печати, заплатила свои 27руб. Мало огорчилась - деньги есть. В этот же день получила куда более значительную сумму. Хочется хоть сколько-то потратить, но на что? Немного я тратанула - купила Оле чайный сервиз, да ещё крышек с машинками 4 комплекта. Подсчитала, что если машинки выбрасывать, то каждая из 30 крышек будет стоить 14 коп. Люди, наверное, еще не поняли, не посчитали. Надо накупить побольше, чтобы отослать на Украину и маме. Жалко, что машинки приходится выбрасывать. Лучше бы одни крышки продавали по 15коп. Мы бы их брали и машинки были бы целы. Опять появилась вдруг тонкая бумага...

Повстречалась с Соней. Они в лесу, а она им готовит...

22 июня.

Вчера мне Померанцы рассказали, что 20.06 по телевизору показывали кающегося о. Дмитрия Дудко. Все расстроены. З.А. думает, что на него надавили официальные церковники. А по мне, ежели человек имеет экстремистские взгляды, то от него можно ожидать любых колебаний. От тебя мы не ждём. И не дай Бог тебя увидеть на ТВ! Но ты им не нужен на ТВ. Хотя с "Поисками", может, и нужен.

А в четверг, едва дождавшись 4час., я вышла из института уже нагруженная, ещё зашла в хозяйственный, докупила крышек с машинками, в булочную за сдобой для детей, потом помчалась на Фили, купила сезонку, успела к опоздавшему поезду, влезла в полный вагон и всё же достала заявки. Стоя можно было только править описания, что я и делала. А после Одинцова нашлось местечко, и я так увлеклась, что чуть не проехала своё Дорохово. Из дорожного разговора пьяненьких петелинских хлопцев и москвички: "Была бы у нас в магазине колбаса, хоть ливерная, да вот вы, дачники, всё выбираете".

Детки мне встретились на лесной дороге – радостно звенели, собирали цветы. Алёша весь в зелёнке: "Мама, я совсем нечаянно, совсем нечаянно, немножко разбил стекло, и мы заложили досками". Это "нечаянно" он повторил раз пять. Дома меня ждала чистота и готовящийся ужин - Наташа жила-таки у нас. Её поле было за нашим прудом. Её женщин возят из Колодкино. Она же приходит утром, пропалывает три длинные грядки и уходит, а женщины с трудом делают по одной. Детки ходят к ней купаться в пруду. Вода там теперь, говорят, чистая и тёплая. А потом Наташа лежит с Достоевским наверху, у неё загорелая спина и хорошее настроение, Жаль, что только одна неделя у неё. Но на следующей приедет Юля.

Наташа накормила меня обжаренной в сухарях капустой. Как у неё вкусно получается! А дети ели макароны с сыром. Потом я начала прополку, перекинулась на полив, в небе грохотало, но дождь лишь слегка смочил землю. А в Москве был такой ливень! Ю.Д. видела, как машины шли по фары в воде. Бушевал полтора часа. – Не туда вылилось. Хорошо цветёт клубника, но участок рядом с вышкой в неухоженном состоянии. Травы вообще много. Может в этот раз отец покосит?

Утром просыпаться пришлось рано, в 5час. вышла, уехала на 6-ти часовой электричке. Не доехав до Театральной, заснула, и планы мои сделать вторую заявку заснули вместе со мной.

В этот день я отдала-таки отчёт Володе. Накануне всё же высказала ему, что зря он со мной так разговаривает, а он – что я "не оправдала доверия". И вообще он от меня ждёт "творческой работы, а не переписывания из разных работ, к тому же с ошибками". Договорить не пришлось, помешал телефон. А надо было бы сказать ему, о каком творчестве можно говорить в этом году? Я, правда, обещала в прошлом, но этот год полон сюрпризов.

По двум книжным бандеролям пришло объясняющее письмо из Мюнхена:

"Дорогой друг, я послала Вам две бандероли с книгами. В первой бандероли были следующие книги: А.Ахматова, "Воспоминания" И.Л. Толстого и книга древнерусской живописи. Во второй – "Лирика" Александра Блока и альбом иллюстраций музейных экспозиций. Очень прошу Вас, сообщите о получении этих книг. Это очень важно мне знать, т.к. от этого зависит дальнейшая посылка бандеролей.

Целуйте Ваших деток. Кланяйтесь мужу. Напишите размер обуви детей и Ваш, к осени "организуем" Вам посылочку с обувью. Целую и обнимаю Вас. Ильина (Эмилия Павловна)"

Помня твои пожелания, я ответила сразу:

"Дорогая Эмилия Павловна! Мы получили Ваше письмо, а позавчера бандероль со стихами Блока и альбомом. Ещё не насмотрелись, не начитались, не нарадовались. Одно только огорчительно, что доставили Вам и хлопоты, и заботы, и расходы. Поскольку дети обуты, одеты, то я не ощущаю жизненной необходимости в помощи, а ответить подарком на подарок никак не могу. Наверное, во мне говорит гордыня бедняка, но, тем не менее, говорит. Постарайтесь меня понять, дорогая Эмилия Павловна, не обижайтесь и... не надо больше посылок. Счастья Вам и удач! До свидания. Целую Ткаченко Лидия Николаевна. Привет Вам от моих детей Тёмы, Гали, Алёши и Ани."

24 июня.

Утро началось с гимнастики, продолжилось беседой с Бурцевым. Длинный и не получившийся рабочим день. Когда позвонил Бурцев, меня бросило в дрожь и успокаивалась я долго. Беседу трудно записать – была она какой-то сумбурной. Но самое главное, Бурцев сказал, что тебе не грозит больше 70-ая, а наговорил ты уже достаточно, чтобы было тебе послабление и по 190-1. Степень послабления зависит от твоего и моего дальнейшего поведения. После разговор шёл вокруг да около. Правда, наконец, он ясно сказал, что нужны от тебя показания на людей: кто давал, кому, кто печатал. Для дела такие показания ему не нужны, для дела достаточно технических показаний: эта работа напечатана на этой (твоей) машинке, а нужно тебя сломать, чтобы ты таким образом доказал своё "лояльное отношение к строю". Ты нужен поломанным. На это я ему сказала, что приму тебя всякого и любить буду всякого, но боюсь, что ты не простишь мне, что подтолкнула тебя к падению. Интересно, как он тебе передаст мои слова, т.к. именно с них он собирался начать сегодняшний разговор с тобой. Он сказал, что на этой неделе должен закончить свои беседы с тобой. На свидание после этой беседы, я, наверное, не могу рассчитывать, т.к. отказалась написать, что никакие твои действия я не осужу. Мы долго препирались, и всё же я написала, что никакие твои слова не буду осуждать: "Всё, что ты ни скажешь, я не осужу". Эту фразу я намеренно чётко написала, чтобы ты увидел, что она написана под диктовку. Но может он тебе и не даст письма. Он сказал, что после предыдущего моего письма ты стал говорить с ним суше, ибо в письме была двусмысленность.

Боже, как они тебя замучили, наверное! В такую жару! Мне разговор с Бурцевым никаких страданий не доставляет. Больше того, я сегодня узнала, что тебе не грозит 70-ая и рада–радёшенька. А тебе-то каково? Господи, дай ему силы!

Если он тебе не передал письмо, то надо записать, что помню. Сперва наши новости: Тёма, дети, Галин лагерь, мои планы на отпуск, отказ отца ехать на Украину, моя тройка за отчёт. Потом про то, что очень скучаем и, чтобы немного легче было, слушаем твой голос каждый воскресный вечер (очень надеюсь, ты догадаешься, что смотрим диафильмы, а для тебя важно знать, что я бодра и деятельна). Дальше я писала, что очень доверяю, очень верю и очень люблю. Очень не хватает твоих глаз, смеха, совета, решения приходится принимать самой. Что ты для меня самый чистый человек. Ю.А. говорит, что от тебя требуется рассказать о своей работе в журнале. Что тебе скрывать из того, что ты делал? Ты так мало общался с издателями. То немногое, что ты о них знаешь, наверное, можно и рассказать. Может, я не знаю... Вспомни опыт прошлого суда. Ведь ты тогда отмалчивался зря. Может, и сейчас ты не дошёл до своего предела? Вот Глеб нашёл какие-то слова и остался с Мариной. Мы так надеемся на твой разум. И последнее - та фраза. Сперва подписалась "Лиля", а потом уже "целую". А совсем внизу странички просьба о доверенности. Сейчас размечталась о том, что тебе дадут ссылку, и я к тебе буду ездить. Брать больничные на детей и ездить...

26 июня.

В половине 6-го побежала на Тёмкин выпускной вечер…

Итак, вручили аттестаты. Наш класс отличников не родил – Марина срезалась на физике. Дальше слова от учителей, от детей, от шефов, от родителей, вручение грамот учителям. И, наконец, кормёжка на ходу и танцы. Осмелев, поблагодарила учителей: классную, физика, биологиню, а главное - историчку. Она к Тёмке очень хорошо относится и полна сочувствия. Она умеет так рассказывать материал, что ребятам не приходится учить. Улыбчивая рыжая еврейка, она радостно улыбалась мне навстречу. Такое приятное, хотя и короткое знакомство. Роман Яковлевич, физик, находит, что у Тёмы есть один недостаток – не очень уверенные ответы могут помешать на вступительных экзаменах.

Ушли мы с мамой Серёжи К. в одиннадцатом часу, спать легла в половине двенадцатого, а в час Тёмка просунул голову ко мне в комнату и сказал, что привёл 26 ребят петь. Среди них были два студента (они преподавали нашим факультативный курс математики) и В.Е. –биологиня (её приводили как-то к нам на "Крым"). В первую минуту я пришла в ужас: в доме полбулки хлеба, а в холодильнике ни сыра, ни колбасы. И всё же колбаса нашлась – батончик копчёной из твоей несостоявшейся передачи. Из блинной муки напекла оладий, достала по банке варенья и компота, мёд. А главное, было и даже осталось кофе, а у В.Е. "нашлась" большая коробка конфет. Сахар и масло были. Вот только ни одной консервной банки не было - всё отвезла на дачу. И всё же они наелись и запели. Коллективного пения получилось, правда, мало. Зато у них было три гитариста. Один пел туристские (КСП-шные) песни, второй (студент, полукитаец - полуеврей) - классику от Баха до русских романсов, третий - исключительно еврейские песни не по-русски. У всех троих приятные голоса, у последнего – сильный. Удивительно, как близки еврейские песни цыганским.

Было ещё два мероприятия: я показывала "Коктебель" и один мальчик читал составленную в прошлом году книгу высказываний и деяний их Лёни Бурлачкова. На "Коктебеле" некоторые спали, но остальным было явно интересно. Ушли они в полвосьмого утра. Да и то, начинался дождик и некоторые стали раздумывать, не переждать ли. Я все клеёнки вытащила.

Начало ночи с 1 на 2 июля.

Итак, что же было интересного за эту неделю? В среду 25 .06, чтобы работать, пила и пила кофе. Вечером ездили с Тёмкой к Ксане с Юрой, они настойчиво приглашали... Домой добрались мы в половине второго, да и не сразу уснули, в половине седьмого надо было вставать, чтобы наработать нужное количество часов. Не выспалась я и на следующий день (в 5 вышла с дачи), не хватило сна и на субботу (лекцию по иконе я фактически проспала) и ночью на концерте КСП (слёт куста "Феня") тоже дремала. Отоспалась только в воскресенье днём.

В среду вечером был разговор с Володей–начальником про тебя. Поскольку я уведомила во вторник, что иду к следователю, то он стал расспрашивать, зачем меня вызывали. По-видимому, хотел узнать, не потенциальная ли я преступница. Но это я поняла потом, сопоставив вопросы. Не очень скрывая, я ему рассказала о тебе. Предлог ареста – "Прошение об Афганистане", причина – "Поиски". Не знаю, как у него всё это трансформировалось.

6.Июль.

Новые сокамерники и новые события.

2 июля мы вышли из карцера почти тем же составом, что и пришли (только одному скостили до 5 суток). Мылись в бане вместе с Колькой, а потом, получив вновь хозяйское имущество, были разведены по камерам. Меня сначала привели в пустую камеру голодающих (Саши Кныша там уже не было), чтобы через полчаса, разобравшись, отвести "на спец", в прежнюю камеру 322, где я и провёл оставшиеся бутырские месяцы, отрешённый от общения с людьми мне близкими, откровенно отбросив общение с уголовниками-сокамерниками, стараясь не думать даже о своём деле. Всё основное уже сказано и решено, и мне осталось только ждать. Мучительно ждать, находя спасение только в чтении, нет, в работе осмысления самых трудных книг - философских, своего главного интеллектуального тюремного завоевания. Мне не забыть радости оттого, что могу с удовольствием и пониманием читать Гегеля и Аристотеля. Жаль, Канта не попробовал, говорят ещё труднее, но нет в Бутырке Канта. Как будто уверился, что, в самом деле, обладаю высшим человеческим образованием, раз способен разбираться в философской "зауми". Но сейчас я начинаю сомневаться – не обманывался ли я, может, так ничего не усвоил и не переработал в собственную систему взглядов. (См. Приложение 2.6).

В камере меня встретили сдержанно. Слава Богу, что была свободной верхняя шконка, она осталась моей до конца. Потекли тихие дни.

Фетисов в общении со мной был как бы пристыженным. Васька Бучуева уже не было, на его шконке разместился теперь Валерий Шатохин. В конце июля ушёл Вовка – шизофреник, взамен пришёл Женя (забыл фамилию), а начале августа взамен ушедшего после окончания следствия Валентина пришёл Виктор Тужилин из Латвии. Места не пустовали, но из старожилов остались только двое. Новые мужики в возрасте 35-40 лет – спокойные, в себе уверенные, умеющие держаться и сдерживаться, не раз сидевшие, в основном за кражи.

Шатохин на этот раз сел, кажется, за укрывательство краденного (а может, и за участие в краже). До этого семь лет он был на свободе и вёл нормальную семейную и трудовую (строитель-ремонтник) жизнь. Дома осталось трое детей. Он выглядел очень уютным и положительным, вызывал невольное сочувствие. Только было странно, что он не переживает, флегматично воспринимает свой арест, сидение в камере и будущую "командировку", особого беспокойства о семье не выражает. Впрочем, он казался чуть недалёким, хотя уверял, что очень любит книги, а дома оставил две книжные стенки из томов, подаренных ему сотрудниками крупной московской библиотеки за стройматериалы и иные услуги шабашного свойства. Жену и детей он всё же искренне любил и был для меня неприятной загадкой: как можно совмещать семейную хорошесть с воровством. Потом я понял, что можно и очень просто.

Отбыв свой первый срок "на химии", Валера "завязал" и оженился. Но дружбы с "воровскими корешами" не потерял, и хотя сам "на дело" не выходил, но помогал им при случае, наверное, укрывал краденное, за что пользовался "благами" друзей и жил безбедно (при зарплате в 150руб., неработающей жене и трёх детях). Было видно, что такую жизнь он считал хорошей и правильной, а свой арест воспринимал, как досадную случайность, как "ни за что". Выйдет - займётся тем же. А дети? - Чёрт знает что…

Женя Р. и месяца не пробыл на воле после трёх лет в мордовских лагерях. Не доехал до дома, "застрял" в Москве - решил прибарахлиться, не обращая внимания на то, что из-за близящейся Олимпиады (радио нам все уши прожужжало) в Москве "ментов" - море. Очень недоумевал и расстраивался: ведь всё было правильно, квартиру они "сделали чисто", а на улице, всего через квартал их взяли с вещами. "Как они узнали?" - "Так ведь тебя, лагерника, любому менту за версту видно по походке, по оглядке, - смеялся Фетисов.- Как ни переодевайся, нельзя после отсидки сразу начинать".

И правда, по виду и психике Женя был типичным зэком, "каторжанином". В отличие от Шатохина он не имел ни денежных переводов, ни передач, но обладал зверским, лучше сказать, лагерным аппетитом. Постепенно он прибрал к рукам резку хлеба и распределение иных продуктов и чуть-чуть (в пределах точности реза и, следовательно, в пределах приличия) делил в пользу своего изголодавшегося тела. Я это заметил, потому что именно меня Женя вытеснил с резки хлеба, где я тоже пользовался слегка правом выбора куска и миски. Голодовка, карцер, а главное, существование лишь на скудный тюремный паёк и меня постепенно превращали в крохобора (плюс хохлацкая прижимистость). Но своё место у стола я уступил Жене при первом его желании, потому что вёл себя отдельным от всех.

Он был ещё весь мордовский и мечтал не о том, чтобы уменьшить новый срок (меньше 5-ти он не ждал), а о том, чтобы попасть в "сытую" зону (вроде астраханской – сказка, как там кормят!). На помощь семьи он не рассчитывал: жена с ним давно развелась и алиментов не требовала, сын его отчима за отца почитает. Но отказа от отцовства он не даёт, потому что, как ему пожалилась тёща ("хорошая баба" – отзывался о ней Женя), его стерва с новым мужем хотят эмигрировать за кордон и сына его забрать – так чёрта с два! Хотя сына он не видел, не знает и особых чувств не питает, но всё равно "с выездом у них ничего не выйдет!" И это при общем сочувствии камеры. Я молчал…

Светлой единственной его мечтой было "житье на Украине". Когда-то он целый год прожил под Белой Церковью, катался, как сыр в масле, а сейчас ругает себя дураком, что бросил этот рай – потянуло почему-то в Москву. Зачем сейчас заезжал в эту треклятую Москву, ехал бы прямо на Украину… Но думаю, не осуществима его мечта. Обязательно его снова потянет воровать… И так до смерти.

О Викторе Тужилине, молчаливом и диковатом чёрном мужике, я почти ничего не знаю, даже за что сел. Вёл он жизнь бродячую, кажется, на две семьи, поменял множество работ, что-то сложное, по ухваткам тоже был уголовником, в камере не был чужим.

Отношение всех троих новых ко мне было сдержано – уважительным. Даже Женя, в натуре которого кипела зэковская злость, подавлял свою неприязнь к моим "выкрутасам", следуя правилу не трогать людей, которые тебя не касаются. Думаю, что лагерь хорошо вырабатывает такое умение. А все прежние мои неприятности и столкновения, наверное, больше из-за провокационного, извне заданного, поведения "Валета" и "Сашка".

После "вывоза в гостиницу" я жил ожиданием вызова к Бурцеву. Правда, показания мои ему уже, наверное, были не нужны, но ведь должен он выполнять свои обещания. А может, начальство затягивает решение этого вопроса? Да и "Заявление для печати" я должен был вручить и удивлялся: неужели отобранный у меня в карцере черновик "Заявления" не дошёл до сведения "коллеги", почему он его не уточняет? А может, шмонщики просто уничтожили ту бумажку, чтобы скрыть свой недогляд: ведь в карцере запрещено писать что-либо.

Однако дни шли, Бурцев не появлялся, и я терялся в догадках. Не знаю точных причин и сейчас, но думаю, что по рекомендации "коллеги" он просто тянул до крайнего срока закрытия дела. Наверное, обещания Бурцева об изменении меры пресечения и освобождения до суда с точки зрения "коллеги" было чистой самодеятельностью или "липой". Раз посадили в тюрьму, то весь положенный срок надо использовать для перевоспитания, чтобы добиться максимума уступок.

Для меня же изменение меры пресечения было первым и насущным делом, как бы первым этапом договорённости, доказательством её реальности – прекратить на меня давить содержанием в тюрьме. Признать во мне человека, а не тварь выдавливаемую. "Перестаньте давить" – это я формулировал свои претензии словами, а сам всем разнеженным в ожиданиях существом каждый день надеялся на вызов к следователю и возвращения домой, …чтобы съездить к отцу на дачу, чтобы помочь Лиле с ремонтом квартиры (она писала, что будет делать).

Пожалуй, это было крупнейшей моей ошибкой, что я позволил себе так распуститься в мечтаниях. Те два внешне благополучных месяца были для меня самыми мучительными, настоящей "психологической пыткой", если можно так сказать в моём случае, если можно применить слово "пытка" к непреднамеренным действиям. Потому что Бурцев, думаю, не специально кормил меня обещаниями – ему просто не дозволяли "коллеги".

Но пусть не пытка, а такая ситуация – хуже всего на свете. За эти два месяца Бурцев вызвал меня три раза: в середине и конце июля, а потом 11 августа – уже с "коллегой". И каждый раз он оправдывался нехваткой времени, подготовкой материалов к закрытию, тем, что начальство занято, но через день-два он обязательно "выйдет" и получит окончательный ответ и т.д. Каждый раз он знакомил меня с очередными рецензиями "учёных – гуманитариев" из идеологических институтов – на "Поиски" или мои вещи, сводками содержания западных радиопередач, касающихся "Поисков", для проформы записывал протокол допроса с какими-либо незначительными вопросами (не забывая подёргать меня, что всё же необходимо выяснить состав участников моих дискуссий в ЗЭСах, чтобы не тревожить всех моих знакомых, хотя бы знать, кого не надо вызывать…), как будто от нечего делать при всей его занятости. Сейчас мне даже кажется, что Бурцев и вправду по собственной приязни вызывал меня хоть раз в две недели. Но получалось ещё хуже, потому что непроизвольно он вновь укреплял мои надежды – и снова обманывал.

В первый вызов он получил моё "Заявление для печати", прочёл с удовлетворением: мол, с его точки зрения теперь достаточно гарантий, чтобы освободить меня до суда. Во второй раз уверил, что заявление моё изучается начальством, что отношения к нему в целом положительное, но есть обстоятельства… Однако через день-два всё решится.

А в третий раз, уже "коллега" начал разговор о необходимости "некоторых изменений в моём, в общем-то, вполне приемлемом Заявлении"... Но об этом чуть позже.

Высвечивание Фетисова

Однако была ли эта "пытка ожиданием" совершенно разрушительной и не переносимой? - Нет, конечно. Она действовала сильно в первые дни после вызова и ослабевала, как только я уверялся, что в очередной раз надули. Я втягивался в камерный быт и чтение, где я уже знал заранее, какие примерно книги получу, во что буду вгрызаться, приспособился и к месту, и к обязанностям, и к сокамерникам. Чаще всего я читал или молча ходил, но мог при случае и желании перекинуться парой слов, в том числе и с Фетисовым, хотя в последнее время он стал для меня особенно противным, несмотря на всю свою покладистость. В иные моменты он становился снова навязчивым. Так, вдруг стал говорить, что недавно в следственном корпусе видел комитетчика, наверное, моего. Мурло у него – во!, у такого не вырвешься. Да и вообще, это не те ребята, чтобы своего не добиться и упустить, и хотя ему меня жаль, но думается, что Лефортова мне всё же не избежать.

Слушал я его тихий голосок, смотрел и думал: ну совсем охамел, даже не скрывается особо. Кто ж ему такую команду дал снова пугать меня 70-ой - тюремные ли "кумовья " творят самодеятельность или "коллега" следователя дожимает?

На второй вызов я пошёл с жалобой: " До каких пор Вы будете держать в тюрьме и грозить 70-ой теперь уже через камерного стукача и очевидного провокатора? Да по чаю я их узнаю, хотя бы, запрещённым чифирём с ними расплачиваются за сведения. Этому Фетисову, наверное, Вы и давали такое задание. Так вот прошу меня от него избавить. И от угроз тоже". Бурцев возмутился и даже чуть ли не испугался: "Уверяю Вас, Виктор Владимирович, не знаю я никакого Фетисова, но если это так, то, что же он, скотина, делает? Нет, Вы должны знать, что следователь имеет дело только с открытыми, проверенными доказательствами, к оперативной же работе мы не имеем права касаться, она секретна".

Но хотя Бурцев и отрицает свою причастность (думаю, что фамилии стукачей и вправду составляют тайну оперативников Бутырского изолятора), я был уверен, что он доведёт мои и свои претензии и опасения до фетисовских хозяев.

И действительно, дня через три Фетисова "дёрнули слегка", а вернулся он мрачным и неразговорчивым. Расхаживал мимо моей шконки и бормотал сквозь зубы что-то вроде ко мне не относящееся: "Ну, погоди… свернут тебе шею… и не на таких управу находили…" Все его "штучки" и поблескивания глаз меня трогали мало. Да и что он мог? Только окончательно перед всеми себя выдать. А я был доволен своим "ударом" и тем, что теперь-то между нами всё стало ясно.

Думаю, что Фетисов вернулся от кума после втыка с таким советом: раз сам себя раскрыл, то лучше со мной договориться, во всяком случае, не раздражать и делать вид, что ничего не случилось. Напуганный "Сашок", конечно, не мог терпеть и пунктуально исполнять такой совет. Как любого выдавшего себя преступника его тянуло выяснить со мной отношения и этим избавиться от неопределённости. И вот вечером, когда я читал, стоя между шконкой, батареей и стенкой у двери, Фетисов заискивающе встал передо мною: "Знаешь, Витя, я давно понял, что ты умный и хитрый очень… Молчишь, а всё-ё понимаешь… Только ты зря на меня тянешь… Пойми, как паршиво мне, а будет ещё хуже… Убьют, понимаешь, убьют в зоне…"

Из его намеренно путанных и непонятных для непосвящённых жалоб было ясно, что просит он никому не говорить, иначе в зоне его убьют. Конечно, не обязательно, но шансов налететь на кулак или нож от своих "коллег" у него действительно прибавится, если я стану сейчас разоблачать. Пусть бы мне никто не поверил (доказательств ведь прямых нет, одни подозрения), но хвостом потянется слух, что он, возможно, наседка (сколько я видел на прогулке надписей: такой-то наседка) и только потому ему обещают срок в 12 лет скостить до 4-5…

Я успокоил его - ему нечего меня бояться и никто не думает его убивать. Живи и другим давай жить… Но стукачу? Правильно ли я поступил? Возможно, надо было как-то разоблачить реально, на бутырской почве вступить в борьбу с системой доносительства… но разве бутырскими средствами её исправишь?

С той поры Фетисов стал ещё более шёлковым (укрощенный стукач). И было мне неприятно от наличия такой власти над человеком, пусть даже в главном и античеловеком.

Знаю, что стыдно, но, прожив с этими людьми много месяцев, я не только не сблизился, но отдалился от них. Не от всех, конечно, а от лидирующих. Никогда раньше я не допускал неуважения к людям, кем бы они ни были по уму и манерам (рабочий равен профессору), и ненавидел интеллигентское высокомерие. Но тут, в тюрьме, изменил своей терпимости, признав: да, есть не люди, а существа и правильно держать их в тюрьмах. И потому в иные моменты к "ментам" и оперативникам я ощущал большую близость и понимание, чем к коллегам по камере. Но почему вот самые из них нелюди и оказываются связанными с оперативниками, служат им и чуть ли не оборачиваются сотрудниками МВД? Почему стукач и МВД – одно и то же? А человек в форме кажется заодно с уголовником? Правда, они борются с уголовниками, а "цель оправдывает средства". Но, как уверяет Горфункель, ещё Маркс указал: цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель! (Чего только не найти у Маркса-Ленина!) А вот почему-то следовательские и "кумовские" кадры в Бутырке ничем не лучше уголовников, с которыми они борются-сосуществуют. Всё это единый безобразный антимир. И хочется только одного: выйти отсюда скорее и сделать всё, чтобы и уголовников, и тюрем было меньше. Чтобы не было той мерзкой зыбкости, когда не понятно, то ли Фетисов помогает охране своими доносами, то ли охранники помогают ему выжить, выйти скорее на волю и снова заняться кражами.

Нет, разоблачать Фетисова я не хотел, а вот пришибить его изощрённый и наглый паразитизм иногда очень хотелось. И трёпом своим об одном и том же, обгаживающем всё на свете, надоел до смерти.

Особенно на прогулке. У него появился друг Гена в соседней камере 323, который делал чудесные фигурки из хлеба. После долгого разжёвывания и подкраски пастой из ручек, хлебный мякиш превращался в отличный материал для лепки, который после высыхания становился прочным и твёрдым. Работа трудная и долгая, но благодарная: Гена то одаривал фигурками своих корешей, то выменивал их на курево, или таблетки, или ещё что.

На прогулках Фетисов выпрашивал у кореша всё новые и новые поделки. Это были и связанные с брелком сапожки, инкрустированные соломкой из камерного веника и чем-то разрисованные, и маски дьявола и индейца, фигурки мышонка и ещё каких-то забавных зверушек, Мюнхгаузена с флагом Олимпиады. С огромным удовольствием передал бы такую фигурку домой, были бы нормальные отношения со следователем-адвокатом, и было бы, чем одаривать Гену. Фетисов же выпрашивал, не переставая клясться, что, конечно, отблагодарит при первом же случае ("Ты же меня знаешь, я старый каторжанин, за мной не пропадёт…"). Но только один раз передал Гене пару пачек сигарет "Дымок" (ерунда даже по бутырским понятиям), а полученные задарма фигурки раз за разом сплавлял надзирателям, выпрашивал какие-нибудь таблетки или просто так, на будущее. Столько труда и выдумки за пару лечебных таблеток для кайфа! Такая мерзость! Но что удивляться, ведь Фетисов просто не понимает, каким трудом создаются вещи, хоть он и треплется, что "нашими руками и костьми всё сделано!"

Неужели и Гена не ценит свой труд? Однажды он увидел у надзирателя свою фигурку и на прогулке спросил у кореша: сам ли Сашок отдал менту Мики-Мауса или на "шмоне замели?" Уж и не помню точно, что сбрехал на этот раз Фетисов, но стыдно мне было отчаянно.

У соседей с другой стороны, в камере 321, ещё один кореш Володька стал делать для Сашка-дружка шариковые ручки, оплетенные разноцветными нитками из нейлоновых носков красивыми, прихотливыми узорами с разноцветными шариками на конце и даже вышитыми надписями "На память…" – ещё один вид замечательного тюремного творчества. Такие ручки просили все, и каждый из нашей камерной банды заполучил желаемое, обещая "в долгу не остаться". Но как не просил потом Володька-мастер поделиться хотя бы продуктами из ларька (он был совсем без денег), эти паразиты только посмеивались (тон задавал Сашок с Женей) и отговаривались черт те чем. Мало того, когда Гена за ручку расплачивался с Володькой сделанной для него специально фигуркой Мышонка на горшке через наш дворик на прогулке, Сашок её задержал. Сначала оправдывался тем, что передать дальше невозможно (сетка мешает), а потом тем, что неожиданно "менты отняли". А на самом деле, отдал всё за те же таблетки.

Долго потом Володька не мог поверить в такое коварство, а "Сашок–кореш" всё заговаривал ему зубы, перемигиваясь со своими, я же ходил вместе с ними, буквально закрывая уши руками. Просто физически не мог этого слышать и видеть, сгорал со стыда. Что же говорить об этих людях, когда они даже со своими так поступают? Где же их воровская этика и солидарность? Видел я их и убедился: мерзавцы в большом и малом. Хоть и жил с ними последние месяцы спокойно.


Главным событием июля была, конечно, Московская Олимпиада. Радио и газеты трезвонили о ней целый год. О ней и о бойкоте. К бойкоту я относился индифферентно, скорее даже отрицательно. Были понятны его причины, ведь я сам протестовал против войск в Афганистане, но как метод давления бойкот казался мне неудачным. Кроме оправданного с западной точки зрения негодования в бойкоте было и забвение интересов спорта. Я понимал спортсменов, которые не желали, чтобы в спорт вмешивали политику, потому что иначе олимпиады вообще перестанут быть мировыми, а только блоковыми. Предложением бойкота спортсменов поставили перед ложной дилеммой – за СССР или против него. И получилось, что Картер провозгласил бойкот, заранее зная, что большинство спортсменов его не поддержит, а это привело к тому, что факт успешного проведения Московской Олимпиады СССР изобразил, как свою великую внешнеполитическую победу и полное одобрение. А на деле это была только удача спорта в морально трудных условиях.

Про спорт я слышал в этом году много. Были книжки про спорт и охоту. Но, конечно, над всем господствовало радио. Слушая торжественные песнопения к Олимпиаде, пропаганду, назойливую до невозможности, подготовку Москвы, в которую, казалось, вся огромная страна вкладывает все силы, репортажи о необыкновенной организации, рассказы вновь пришедших, что в Москве милиции и дружинников больше, чем самих жителей и т.п., я невольно сравнивал эти фанфары с краткими сведениями о Берлинской Олимпиаде 1936года из книги, прочитанной в этом месяце. Запись сохранилась:

В. Штейнбах "Герои олимпийских баталий", М. 1974г. – Рассказы о выдающихся звёздах летних Олимпиад, начиная с 1896г. В книге описано 20 Олимпиад. Больше всего мне интересны сведения об играх в фашистском Берлине 1936г. Пытались организовать её бойкот из-за агрессивности и антисемитизма Гитлера, перенести в другое место, но ничего не вышло. По организации, большому количеству участников и рекордов эта Олимпиада превзошла предыдущие. Берлин был весь принаряжен и вычищен, антисемитские лозунги временно сняты и скрыты. Случались анекдотические ситуации, когда, например, в присутствии самого Гитлера какой-то негр выиграл забег у белокурого арийца и на пьедестале почёта стал над белым, вызывая гнев верховного расиста. Ну, связок тут до чёрта…"

И действительно: наша Олимпиада по организации и рекордам превзошла предыдущие, а праздник закрытия, по отзывам комментаторов, был 9-ым чудом света, выше всяких восточных чудес.

Я ожидал начала и конца Олимпиады с нетерпением. Мне казалось, что из-за Олимпиады "начальство" не торопится решать мой вопрос… Однако с Олимпиадой моё освобождение не связывалось.


Другим важным событием была частичная амнистия по закрытому Указу от 25 июня. В первый раз я услышал о ней ещё в карцере, мол, в изоляторе уже появилась комиссия горсовета, которая и будет проверять годность подследственных и заключённых к освобождению на "химию". И на прогулках поговаривали. Да мало ли какие слухи и не имеют они ко мне никакого отношения. А всё же интересно…

Наконец, по динамику взамен первой программы передали речь начальника тюрьмы об амнистии. Передачи местного радиоузла бывают по вечерам раз в месяц – о пользе явки с повинной, о санитарном обслуживании, о пользе чистки зубов, о недозволенности переговоров между камерами (мол, жители соседних домов жалуются) и строгих карах за такое нарушение режима и т.п. Говорила обычно какая-то женщина в треске и шипе. Теперь же говорил сам Подрез, уверенно, звучно, по-отечески. Я видел его. Проходя в баню, мы натолкнулись на группу спортивно одетой и такой свободной молодёжи, имеющей перед собой седого грузного полковника (полковник в Бутырке один). Нас тогда быстро повернули вниз на лестницу, а потом объяснили, что иностранная делегация ходит. Вот это да! Неужто можно сочетать наш Архипелаг и людей с Запада? Кажется немыслимо, но почему? Ведь ходила же здесь, если верить Исаичу, госпожа Рузвельт ещё при Сталине. А Бутырка была и есть тюрьма весёлая, образцовая и, видимо, даже показательная. Недаром здесь, начиная с мая, стали давать не только белую наволочку, но даже две простыни, как в настоящей гостинице!

А теперь я слышал голос Подреза. Он мне понравился – чувствовался старый служака, уверенный в пользе своей службы народу и даже жалеющий часть своих заблудших подопечных. Подрез объяснил, что вчистую по амнистии освобождено пока только 8 человек, с остальными разбираются, что всем впервые приговорённым к лишению свободы до 5 лет и отсидевшим больше года полагается уйти на "химию". Правда, он перечислил статьи, не попадающие под амнистию вообще. Своей я не услышал и подумал: это как раз то, что мне нужно, даже если осудят на три года, уже с января я смогу выйти на "химию". Только эпизод с карцером мог оказаться помехой, как предупреждал меня зэк-парикмахер. Чёрт побери! Неужели из-за такой ерунды можно запятнать карточку, что даст основание в будущем лишить права на два года свободы, пусть даже химической? Даже если шансы на применение ко мне, политическому, амнистии очень малы, я обязан надеяться и изыскивать их.

Так я рассуждал, когда писал заявление на имя Подреза с жалобой на несправедливое наказание карцером (ведь в переговорах меня никто не уличал) и с просьбой исключить влияние этого случая на применение ко мне амнистии. Далеко не сразу, но вызвал меня в следственный корпус молодой лейтенант-оперативник. Объяснил: наказание карцером в моей карточке не отмечено, потому что надо было сначала лишать передачи и ларька на месяц. Так что карцером я вроде сам себя наказал и никаких плохих сведений в суд, если не будет в дальнейшем нарушения режима, администрация подавать не будет. Что же касается права на амнистию, то лейтенант настойчиво советовал особым запросом Подрезу узнать, подпадает ли моя статья. Однако такого запроса я не посылал – придёт время и нужда, узнаю. Сейчас для меня было достаточно убедиться, что если судьба выдаст мне этот шанс, то я сделал всё, чтобы его не упустить.

Вот и все запомнившиеся мне внешние события бедной на впечатления тюремной жданки в эти дождливые, почти осенние месяцы. Прошёл летний зенит, день снова стал укорачиваться, небо хмуреть, а на липах во внутри тюремном дворике желтеть отдельные листья. Я замечал их во время редких выходов в следственный корпус. И с благодарностью вспоминал, как во время проходов из карцера к Бурцеву я мог мельком коснуться настоящих деревьев и сорвать пару зелёных листьев, а потом долго гладить и вдыхать свежий, нужный человеку запах.

По утрам до подъема солнце уже не било сквозь узкие железные щели, оно вставало теперь позже и не доставало до нас. И вечера наступали раньше. Да, не увидел я лета 80-го года. Я стал больше лежать. В таком положении было легче держать уши закрытыми и полностью отключаться от радио и разговоров. Только книги, только усвоение их.(См. Приложение 2.7).

Лиля

6 июля.

Галя уехала в ярославский пионерлагерь. Я проводила её и просила не скучать. Она взяла с собой 30 конвертов на 42 дня.

Сейчас я пишу отзыв на работу Я.И. "Л.Н.Толстой и его жена С.А. Толстая", ч.2, 73 рукописных страницы. Делаю это с трудом, т.к. многое самой не ясно. Хочу выписать пару цитат из дневника С.А.:

"Совсем мои дети не такие, какими бы мы хотели их видеть. Я хотела бы от них образования, сознания долга и утончённости эстетических вкусов. Лев Николаевич желал от них труда простого, сурового, простой жизни. Оба мы хотели высоких нравственных правил – и ничего не получилось"………

7 июля.

Еду на дачу. Тёмка сдавал экзамены в МИФИ и получил за сочинение и физику по 4. Итого только одна пятёрка и общий балл с аттестатом – 21,5. Все прошлые годы проходным был балл 19. Если он даже поднимется в этом году, то не больше, чем на две единицы. Можно потихоньку начинать радоваться.

Тёма не решился взять близкую ему свободную тему "За что я люблю кино?", т.к. побоялся своих идеологических неточностей, а взял "Становление советского человека в огне гражданской войны". Писать было тяжко, каждую фразу из себя вытягивая, зато штампованную, известную… Вот так наш сын входит в жизнь. И мы радуемся, что приспособился…

Завтра он поедет с Ксаной, Юрой и их Олей на машине по старым городам.

Как все наши болели за Тёмку! Про каждый экзамен меня подробно расспрашивали.

Валя с Леной уехали вчера ночью. Экзамены у Лены только после Олимпиады. Как водится, я их провожала, т.к. руки у них были полны. К тому же я передавала для Володиной жены обувь и лимоны для мамы. Командировка у Вали была лёгкой, так что они в основном по магазинам. Мероприятий у нас общих, считай, не было, только сходили на концерт в Спасский собор Андроникова монастыря

Пробовала я обсуждать с Валей и совместно читать "Мой собеседник", потому что, прочитав самостоятельно, она сказала, что ей понравилось, но что-то она не поняла. Тогда я писала ответ Я.И. на его работу, и был у меня диалогический зуд. Я начала было с ней обсуждать тезис Я.И. – духовные силы должны уходить не в литературу, а в материальную сферу – и ощутила, как она меня не слышит. С трудом пробилась к ней. Потом предложила ей почитать вместе Померанца, т.к. представила себе, что она ничего не усвоила. Действительно, она ухватывала только близкие ей мысли, переводила их на себя, своё окружение. А в непонятное не вчитывалась. Она и сама призналась, что так всегда читает. Она привыкла к монологу.

8 июля.

Первый день я на даче. Сегодня ветрено и солнечно. Перестирала груду белья: ведь здесь было столько народа, да и детки за три недели выкрасили простыни в серый цвет. Вымыла углы, разложила вещи.

Сейчас я наверху, а они буйствуют внизу. Вернее буйствует и не даёт Алёше спать Анюта. Попробую её завтра положить на кухне. А мы с ней так хорошо провели утро: вместе стирали и убирали, после обеда я прочла им одну из сказок Зин.Ал. А потом вот Анюта, не задержавшись, начала истерику. Выпустила, пусть рисует.

Какие ещё события? Серёжа Б. был у Бурцева по вызову. По-видимому, Бурцев звал его затем, чтобы показать пачку его открыток, посланных тебе, в которых он выражает с тобой солидарность, показать и сказать, что так нельзя, надо через него. Поскольку открытки у Бурцева, а не ждут твоего суда в канцелярии тюрьмы, как нас уверяли, то он может и не отдать их после суда. Как видишь, не имеет смысла писать. Зато мы много будем писать тебе после.

В пятницу встретилась с Леной и Юрой, чтобы отдать им сказки З.А. Я знаю, что ей и Наденьке они будут в радость. Опоздали на 20мин. и даже не стали оправдываться… Зато рассказали, что Танина Юлька родила девочку и защитила диплом. Вернее, сперва защитила, на другой день родила, а через 4 дня пришла из роддома и пошла за дипломом. Сильна! Лена с Юрой ехали к ней поздравлять.


Вот день и кончился. Было у нас событие – заезжали наши путешественники. Забавно видеть Тёмку путешественником на машине. Они с Олей друг друга стесняются. Оля вообще очень застенчива. Мы их наскоро покормили: наша вермишель и их курица.

Вечером Аня "показывала диафильм": прикладывала к стенке старую плёнку и говорила полную бессмысленность. А днём мы с Алёшей учили её кататься на велосипеде – метров 10 уже проезжает.

Алёша за ужином спросил меня, какие стихи я люблю. Я не смогла толком ответить. Он же про себя знал: "А я про Варшаву" (из Оли-Сашиного диафильма). А за едой вёл себя неслухом, пришлось выводить. Тёма помог, а то Алёшка здорово брыкается.

9 июля.

Опять мне не хочется садиться за патенты, опять я ищу, что написать. За утро поучила Аню кататься на велосипеде, развесила проветриваться вещи из гардероба, сготовила завтрак и обед, простирнула твои штаны, но краски на них оказалось больше, чем грязи. Убралась, что-то переложила - переставила. С Алёшей поссорилась - не хотел давать Ане велосипед. Сейчас он принёс зелёного кузнечика с сообщением, что тот ест всё: и помидоры, и огурцы, а колбасу они ещё не пробовали давать. У них за утро гораздо больше событий – прибегала овчарка, и они за ней гонялись, потом кормили. Алёша наездил не один километр на велосипеде, Аня Григорьева принесла им по спелому банану, девчонки переиграли разные игры и в разном составе.

Читая дневник, ты, наверное, будешь удивлён, что так мало грущу о тебе. Я грущу больше, чем пишу, но грусть моя пополам с гордостью за тебя, за то, что я твоя жена. Снишься ты мне редко. Вот сегодня приснился Олег Г. Он пришёл с прощальным визитом. Накануне пришло сообщение, что тебя вывезли, и я, погоревав, начинаю сборы к отъезду. Г. пришёл торжественно проститься, а я к нему с деловыми вопросами о продаже имущества, реализации денег за кооперативную квартиру… Но ведь ты и не хотел бы, чтобы я плакала о тебе. Я плачу совсем редко. Нет дня, когда бы я ни помнила тебя, не вспоминала по тому или иному случаю. Я предлагаю тебе разделить все мои радости, плачусь, когда мне плохо. Самое главное, чтобы ты был жив. Господи, не дай его убить! Как бы мне хотелось сообщить тебе о Тёмкином экзаменационном успехе. Наверное, это освободило бы тебя, и ты б мог послать их если не к чёрту, то всё же в том направлении!

10 июля.

Здесь, на даче, каждая мелочь напоминает о тебе, и я практически не выхожу из поля воспоминаний и грёз, мечтаю о встречах, о письмах, возвращении. Вспоминаю твои слова, смех, действия. Слушаю детей и жалею, что тебе их таких уже не достанется. Аня может уже проезжать целую улицу, но ещё не может садиться, и я бегаю за ней. Это полезно, но как мешает пятка, она болит при каждом шаге. Надо видеть, как Аня отчаянно начала учиться. Упав, она очень сдержанно хнычет и тут же готова ехать снова. Как горят её глазёнки от побед! Как она пыхтит на горках!

Читаю опус З.А "Ангел". Дети обсуждают понятие "невидимый". Аня: "Но ведь к маме Иисуса Христа ангел прилетал видимый". Что-то остаётся.

Алёша вчера вошёл во двор какой-то очень добрый. Оказывается, поймал лягушонка и собирается устроить ему дом. Разговаривает с ним, воркуя. Когда тот от него сбежал, Алеша, не меняя тона: "Упрыгал", т.е. он вступил с ним в какие-то непонятные мне близкие отношения (я с неприязнью гоняю жаб, прячущихся под клубничными кустами, их там три было, Алёша добавил).

Работать за столом совсем не хочется. Я ввела утреннюю, до завтрака уборку двора от травы. Сколько крику было от Алёши, сколько слёз, сколько вредности! Аня работает легко.

Ну, что ещё. Вчера села на велосипед и сгоняла на 9-ый км, а потом в Грибцово за сахаром, привезла 15 кг. Устала. Потом собрала клубнику, сварила две трёхлитровых банки варенья. Устала. Села за стол и после третьего патента отвалилась на диван. И тут же проснулась – дети… Аня стала просить поддерживать её велосипед. Чтобы я подкрепилась, нарвала мне кружку полуспелой красной смородины. Мы её втроём съели и пришлось идти.

Вчера утро было особенное, пасмурное, с лёгкой грустинкой. Его б посмаковать, им бы упиться… Но я принялась за сорняки. Просто рву самые длинные, чтоб участок не выглядел заросшим, и полю грядки. Увижу сегодня отца, спрошу, что нужно ещё делать. Должна приехать Инна, чтобы отпустить меня на два дня в Москву.

12 июля.

Сейчас пасмурно, но без дождя, и они звенят под окном уже второй час. Их стайка из пяти человек: две звонкие Ани, басовитый Алёша и два тонких мальчишеских голоса Миши и Саньки. Из всех ребят Санька мне активно не нравится за пошлость. Потребность у него, что ли, говорить дурные слова? Девчонки, правда, при этом смеются. Вчера, загадывая мне загадку, Аня произнесла грубое слово, но, увидев мою реакцию, Алёша досказал вторую часть фразы, смягчив её.

15 июля.

Сыграла с Алёшей в шахматы. Минут через 10 после начала он мне сказал: "А Миша мне сразу мат ставит". Я же с трудом поставила где-то на 20-ой минуте. Забываю, что и знала. Ещё привезла им проигрыватель. Втроём с Аней Григорьевой они вчера под музыку из "Кошкина дома" концерт мне показывали. Алёша был активнее всех: и пел, и плясал, и рассказывал.

Я им продолжаю читать (уже по второму разу) сказки Зин. Ал. Алёшу завораживает стих про три огня – "один рубиновый и два зелёных".

Сегодняшнее утро началось с тихого Алёшиного бунта – не буду работать. Ане тоже не хотелось, но она себя преодолела и таскала корзины с травой, что я рвала. Алёша остался без завтрака. Долго крепился, но потом всё-таки утащил кусок хлеба, но я у него его вырвала. Хлеб изо рта ребёнка – жуть какая-то! Он ходил тихий, молчаливый. В 12.50 согласился подёргать траву, но на беду пришёл Миша и увлёк своим зелёным лягушонком за собой (наверное, на болото). Так что Алёшина неполная корзина так и стоит у меня перед глазами. Уже много времени, и Анюта куда-то ушла. Тишина. Я написала Наташе письмо (Наташа в самолёте на Владивосток размышляла о женском предназначении на примере жён декабристов) и пишу тебе. Детей не ищу. Анюта проголодается, придёт, а Алёша в охоте забыл про свой голод, но тоже – куда денется. Надо работать, чертить графики, но так не хочется.

Алёша так и лёг спать голодный. Пришёл он от Миши в 3-ем часу, я уже читала сказку Ане. Предложила ему на выбор ложиться спать голодным или доделать свой участок и поесть. Он выбрал – доделать. Но работать одному так тягостно, поковырялся несколько минут и пошёл спать. В седьмом часу я не выдержала, разбудила его и опять напомнила про участок. Он захныкал. Я предложила поработать вместе, но чтоб он не ленился. Набрали мы всего три корзины, в основном за мой счёт, и пошли есть. Всё было так вкусно!

Сейчас уже гоняет на велосипеде. Аня тоже гоняет. Стоило мне уехать, как она тут же научилась садиться. Слава Богу, кончился инцидент с Алёшей. Его вопрос: "А когда третью корзину наберём, ты меня уже будешь кормить?" – признание справедливости наказания. Ты тоже так думаешь?

А вот Алёшин вопрос за столом: "Человек произошёл от обезьяны, а обезьяна от кого?" Второй: "Как человек мог узнать, кто был до обезьяны?" Серьёзный товарищ. Как он сказал, прослушав "Сказание о Петре и Февронии": "Серьёзная сказка" А как балагурит, играя в шахматы, готовый к мату ему. Славный мальчуган, с такими хорошими задатками. Господи, дай им реализоваться, а нам (мне) умения помочь этому.

Вечер, 8 часов. Тёма, наверное, к нам уже не приедет. А вдруг ему чинят препятствие с обратным билетом, хотя он и взял паспорт? Ну, ладно, утречком двинем.

Нам второй раз привезли молоко. Я взяла 10 литров, поставила на творог и опять мысль: нет тебя, любителя творога. Собираю незрелую клубнику и всё время помню, как ругала тебя за то, что ты собирал незрелую, а ты защищался: "Попробуй, Ли, она только не красная, но вполне спелая". Как принёс однажды вечером две корзины, а я расплакалась – устала, и не оставить до утра, надо перебрать. Хожу на больной пятке. Неужели и у тебя всё время болела?

Ан.Ст. приходила за рублём. Спросила, что я делаю, и узнав про письмо: "Виктору?" На мое: "Нет, ему ещё нельзя", расплакалась, и я стала её утешать дрожащим голосом. Она твёрдо уверена, что ты не мог ничего плохого сделать, а экономика у нас, действительно, никуда не годится, и 80% людей это понимают, но молчат. А ты вон какой, не смолчал. И Гена полон тебе сочувствия, а твой одноклассник Толя молчит, он ведь в "почтовом ящике" работает. По-видимому, все, кто знал тебя, не могут к тебе плохо относиться…

18 июля.

Утром 16-го встали в шестом часу, чтобы поехать на автобусе 5.58. Дети встали легко, доехали спокойно. Но Тёмы дома не оказалось. Я разнервничалась, начала звонить, но никто ничего не знал. Зато узнала, что Лида родила нормальную девочку. Витя Н. обещал у кого-то справиться. Длился наш перезвон до 12час. В 12 ровно Витя поздравил меня с зачислением Тёмы в студенты. На 10 минут раньше об этом узнал Тёмка. Его поезд опоздал на 4 часа, и, конечно, он прямо с рюкзаком отправился в институт, отстоял там длинную очередь за временным пропуском и явился домой в третьем часу.

К этому времени я отключилась от всех волнений и полусонная писала Гале письмо. И всё же воспрянула духом. Начала его кормить и обхаживать. И побежала звонить по всей телефонной книжке. Потом на почту, чтобы отослать Гале тёплые вещи и зубную пасту, телеграммы, открытки, письма.

В 9-ом часу отправилась к Вале. У неё интересная концепция [разговор шёл о сборнике Витиных писем и статей]. От Вали поехала к Володе Б. за новым колесом для Алёшиного велосипеда. Володя готовится к ремонту и тщательно моет окна-двери. А я собираюсь только сверху помазать. Может всё же помыть? Но когда?

Утро 17-го началось с того, что мы с Аней отправились в магазин за тортом. Завтрак у нас был праздничным. Дети наелись до отвала.

В 10 часов я позвонила Бурцеву и в начале двенадцатого уже с ним здоровалась. Приветлив. Посадил в соседней комнате начальника и дал почитать письмо Лёни П., взятое у тебя при аресте, которое я раньше "не читала", и где он ссылается на мою нетерпимость. Я звонко удивлялась тому, как Лёня пишет про меня, но Бурцеву совсем не нужно было узнавать, кто такой Лёня, чего я боялась. Просто он в этом письме усмотрел мою значимость и влияние на тебя. Чудно!

А через 5 минут пришёл Х.Х. Еле слышно он себя назвал. Имя я заполнила только потому, что несколько раз прочитала в твоём письме ему. Так и не поняла его эмоций по поводу твоего заявления для печати. Почему-то он радовался некоторым словам, например, "я отщепенец", "дилетант" причём последнее он сперва произносил, как "дилетат". Так вот, разговор вёл Х.Х.. Он сидел напротив меня за узким столом и, глядя в меня "честными глазами", говорил, что хочет помочь тебе стать полноправным гражданином. Но начал он с того, что сейчас тебя переведут в Лефортово, т.к. твои деяния вполне тянут на 70-ую статью, т.е. на 7+5, а продолжил тем, что ещё не поздно. От Х.Х. я узнала, что у тебя была пятичасовая беседа с неким доктором экономических наук, и от него ты почерпнул такое большое количество новых сведений, что он все твои предложения в пух и прах разбил. И что экономисты думают и бьются, и инфаркты хватают, а ты хочешь коммунизма через буржуазные свободы. Мы же должны все, как один, отстаивать свой завоёванный строй, а то начнётся резня. Американцы нам вот хлеба не дают. Я: "А зачем совались в Афганистан?" – "Что Вы знаете? Они и до Афганистана организовывали против нас холодную войну". Я не верю и говорю, что сами виноваты. Потом про экономику, про очереди. В ответ: "Не надо обывательских разговоров". – "Я как все советские граждане".

У них целая подборка бумаг: радиоголоса (это видела) и, наверное, газетные публикации, - в общем, "враги" во всю используют твою информацию, и потому остаётся опасность 70-ой. А они хотят, чтобы ты вернулся к 4-м детям и занимался их воспитанием. Он с Ю.А. тратит на тебя массу своего времени и очень хочет нам помочь.

Я не знаю, какие у него действительные мотивы. Допускаю, что ты ему нравишься и он искренен. Но если даже другие мотивы… всё же только он может нам помочь. Не говорят, чего им от тебя нужно. Ну, вот уже есть заявление для печати. На "буржуа" он споткнулся. В конце концов, я думаю, ты его доработаешь. А так – заявление нормальное, ничего для меня нового и позорного. Мне стало легче – не поломан. Лефортовым, почти уверена, он пугает – уж очень мутно и насчёт переквалификации, и насчёт замены следователя. Х.Х. пообещал приехать на дачу. Говорит, что нужно со мной беседовать, чтобы подготовить к очной ставке. А не нужно ли ему человечины? Что тогда? Вопрос...

В письме тебе я написала, что Тёма поступил, такой фразой: "Тёма со вчерашнего дня свободен до сентября и обещает мне помогать и с ремонтом, и с детками". Моя часть обращения к тебе была зарезана. Х.Х. продиктовал свой вариант, я его малость подправила, но фразы не мои, и ты сразу поймёшь, что писала под диктовку. Только б не расстраивался, что мне приходится с ними общаться. Я немного дрожу, но общаюсь с ними с интересом, с надеждой что-нибудь узнать про тебя. Надеюсь, не наговорю лишнего.

Не велено мне рассказывать об этой беседе – боятся гласности. Х.Х. сразу заявил, что не хочет, чтоб об этой беседе написали иностранные журналисты. Пообещала к иностранным журналистам не ходить. А вот рассказывать ли Глебу? Он написал, что скоро будет в Москве.

В следующей беседе буду настойчиво спрашивать, перед чем ты остановился. У меня, в самом деле, ощущение, что если Х.Х. на тебя "плюнет", то дадут 70-ую. Очень интересно, как ты к нему относишься.

Трёп с Бурцевым. "Вы в отпуске?" – "Да, а Вы когда?" - "Да вот, Олимпиада". – "Не пускают? Господи, поскорей бы она кончилась, сколько от неё неприятностей". – "Да уж"…

После чтения письма Лёни Бурцев меня зауважал (явно, он в него недавно вчитался). Он считает, что я тоже "о-го-го" и даже, наверное, способствовала тебе в твоих действиях и что-то писала. Я отмахивалась: где уж мне. Но говорил он это почему-то застенчиво и тихо. Забавно.

Напротив стола начальника – большой портрет Дзержинского. "И у вас, и у КГБ общий вдохновитель?" – спрашиваю. – " А кем же нам ещё вдохновляться?" Действительно, кем?

26 июля.

Мы с Тёмой едем в Москву. Ждём электричку.

Вот и кончается неделя. Вся она в полоску: дача – ремонт.

Тёма меня спросил: "Самый неинтересный отпуск?" У меня нет такого ощущения. В конце концов, я просчитала по таблице свои патенты. Немного пошила, хотя ни платья, ни анараки себе так и не сшила. Но если удастся сделать ремонт, то можно считать, что отпуск был очень продуктивным. Отпуск ведь ещё выпал на время заготовки варенья.

За прошлую субботу я успела ободрать нашу комнату. Для этого пришлось все полки перенести на кухню, а письменный стол в большую комнату. Надо было видеть, как я пыталась отодвинуть шкаф, а перед этим снять полку над столом, ту самую, злополучную. Но не отчаивалась и к Тёмкиному приходу уже вымыла пол.

К вечеру, конечно, прилично устала. Выходила только в хозяйственный, чтобы купить ещё "Примы", но в олимпийской Москве всё тот же дефицит.

В воскресенье занимались оставшимися комнатами, а перед этим до двух ночи переносила книги и заканчивала переборку. Набрала два полных рюкзака. Еле дотащила до дачи: один впереди, другой сзади, а в руке сумка. Груз не угнетал, т.к. сознавала полезность физических нагрузок. А похода в этом году не будет - мы ж так и планировали.

А потом прошли дни сбора ягод и дни пульверизатора: сперва опрыскивали "Примой" до, надеюсь, "смертельной атмосферы", потом потолки пытались обновить – это получалось плохо.

27 июля.

Вот и прошло 26 июля, намеченное Тёмкой для некоего, связанного с тобой, важного события. Как ирония судьбы, это мог быть день перевода тебя в Лефортово. Но не должно такого быть, ты ж написал "Письмо для печати". Значит, во всю стараешься. Что же тогда? Я сама поверила в это число.

Пошёл седьмой месяц. Мы уже как-то привыкли жить без тебя, но всё равно есть ощущение, что жизнь без тебя – временная. Я всё чаще подумываю, что пора переписывать оставленный тобой новый сценарий диафильма про Баку. Ты скоро вернёшься и обидишься, что я не переписала его. А то мечтаю, как поеду к тебе в ссылку. Но эти идиотские условия прописки. И все же может удастся выхлопотать разрешение на то, чтобы жить у тебя без прописки. Огород заведём, кур и кроликов. Я уверена, что смогу хозяйствовать. Малышей заберём, а старшие останутся на Т.П.

31 июля.

Еду домой со вчерашнего детского дня рождения. Ты, наверное, в эти дни много думал о них. Мне сейчас особенно тоскливо, до слёз. Солнечное утро, тепло, а мне хочется реветь оттого, что ты ничего этого не чувствуешь, что перед тобой решётка, а с тобой только раздирающие душу мысли. Господи, когда всё это кончится! Как я хочу идти рядом с тобой и радоваться тебе и всему на свете!

Бурцев после нашей беседы к тебе не ездил, и ты ещё не знаешь, что Тёмка поступил в институт. Поступил, но терзается, что продешевил: с его данными можно было идти в университет. На физфаке в этом году очень маленький конкурс: 0,8 для москвичей; 1,2 для иногородних. Думает в сентябре сделать попытку перевестись в университет, если у них будет недобор. В МИФИ поступило мало интересных ему ребят, и это его огорчает. Конечно, МИФИ с его засекреченностью, не лучший вариант, а когда дойдёт до засекречивания, его могут вообще погнать за то, что скрыл твоё "под следствием". Но испытывать второй раз судьбу, учитывая, что университетские товарищи преподаватели с большой вероятностью знают твою фамилию, конечно, рискованно.

Детский праздник прошёл, по-моему, хорошо. Они встретили меня на выходе из леса, а через час пришли их гости – три девочки (Алёшины мальчики не пришли). Принесли цветы и подарки (один из букетиков я сейчас домой везу, хотя в запахе красок и хлорофоса они, наверное, долго не простоят). Ели они мало. Анюта накинулась на апельсины. Почитала им сказку про Белого Зайца. Только Аня Григорьева дослушала до конца. Именинники были заняты в основном подарками, а для Кати и Вероники эта сказка сложна, хотя и самая простая из всех. Интересно, что вечером, когда всех разобрали, детки наши стали играть в эту сказку, Алёша был волком. Аня Григорьева эмоционально очень развитая и смышлённая девочка. (Мы с ней в этот день играли в шахматы и ходили на пруд). Это особенно заметно рядом с Вероникой, которой тоже 7 лет. И я теперь понимаю, почему девочки, как правило, вместе не играют: Ане Григорьевой с ними не интересно. Она выбрала нашу Аню и сделала всё, чтобы отделить её от других. А на дне рождения меня поражало её наибольшее миролюбие, готовность уступить. Умница, понимает, что на празднике надо без ссор. Но с обеда они опять играли вдвоём, а на пляж мы ходили вчетвером. Алёша на Анином круге уже довольно далеко заплывает, вовсю колотит руками и ногами. Аня почти не отстаёт. Я пошла, чтобы день им запомнился ещё и этим, да и самой хоть раз в пруду искупаться. Правда, далеко поплыть мне помешали Алёшины рассказы о неком "конском волосе", который водится в нашем пруду. Почувствовав какие-то прикосновения, я повернула обратно. Что понимается под "конским волосом", не знаю, но почему-то тревожно.

За день до этого мы с Тёмкой плавали в Москва-реке, удивительно чистой (закончили клеить третью комнату и, совершенно одуревшие, захотели как-то отвлечься). А потом продолжили - развешивали полки, я мыла очередной раз пол. Развесили, расставили, и три комнаты приобрели жилой вид. Очень симпатичные обои в маленьких комнатах – толстые и нарядные. Их легко было клеить. В большой - жёлтенькие, как всегда. Работы, конечно, ещё много. Сегодня нужно оклеить прихожую и нашу комнату и покрасить "ободверья", чтоб к субботе просохли. А в субботу надо провожать детей на Украину. Тёма уже купил билеты.

2 августа.

В понедельник, 28 июля умер Высоцкий. Я узнала об этом только 31-го от Тёмки. Проводы были многолюдными. Наша пресса в рот воды набрала.

31-го опять звонила Бурцеву. Голос мягкий, но без единой информационной нотки. "Так, - это его обычное начало, - был я у него. И у начальства был. Подождём до конца Олимпиады". – "А то, что он написал, - неудовлетворительно?" - "Нет, почему же. Мы только подправим немного без вреда для него". Ну их к дьяволу, пусть поправляют!

Тоскливо мне было целый день. Тоскливо от смерти Высоцкого и неопределённости с тобой. Поревела, повыла я только на следующий день в лесу, когда шла от Грибцово (ехала на Петрищевском автобусе). Как нарыв вскрыла, стало легко и только чуть грустно. Господи, как же люди живут и не видят любимых годами, или их вообще не любят? А я через полгода начала выть от тоски. Похоже, началась тяжёлая, тоскливая пора, спускаюсь ниже нуля…

Пришло письмо от Наташи – ей там хорошо, её любят. От Гали после большого, 12-дневного перерыва тоже пришло письмо – лежали они в больнице 11 дней с отравлением. Не было с собой конвертов и писем им даже не приносили, а кормили протёртой невкусной пищей. Почти вся московская группа попала в больницу. Убеждаю себя, что это случайность – не травили же их специально. Письмо хорошее, повествовательное, никаких жалоб.

Напротив меня села женщина, удивительно похожая на мою маму лет 10 назад. От мамы пришло письмо, в котором я надеялась получить извинения за её ругань. Но она обвинила меня в том, что я старею и дурею. И снова ругань в адрес друзей и Вали.

"Здравствуёте все! Получила вторую открытку от тебя и очень рада за Тёму, что у него всё так хорошо. Я в душе посылала ему пожелания и молила Бога, чтоб исполнилось его желание.

А вот, что ответить на первую открытку, ума не приложу. Лиля, то ли ты переживаешь горе такое, то ли теряешь разум, как твой отец. Сколько раз я сажусь писать тебе и бросаю. Слава Богу, что я тебе не нужна, мне стало легче на душе. А то всё голову ломала, как быть поближе и хоть чем-нибудь помочь с детками. Посидеть и то была бы помощь. Спасибо за откровенные слова.

Ты пишешь, что я не люблю твоих друзей, а ты любишь Тёминых. Боже мой, какое же неумное сравнение. Я же ни разу не сказала об их уме и внешности. На вид они казались мне культурными, благородными. Но ты, Лиля, понимаешь, за что я их не люблю, а стараешься винить меня. Разве тебе этого мало, что они довели Витю до тюрьмы? И что же ты думаешь, Вите там рай душевный?

Как же те хорошие друзья не поймут, что в нашей могучей стране никогда не будет того, чего им хочется. А только мутят по-за углами, и всё это пустая затея. Нигде в мире нет такой зоркой охраны, как наши органы. Уже начинают понемногу выводить, кто мешает строить мирную жизнь. Вот священник Дудко покаялся в своём поступке, или танцор Юрий Степанов попытался изменить Родине, счастье его, что быстро хватился, и простили его. Да сколько их таких. У меня есть газеты на этих дельцов.

А что касается друзей твоих школьных, то ты явно врёшь, что я их не любила. Вспомни, сколько ходили к тебе за помощью, а я радовалась…

Август -сентябрь.

Вызов 11 августа.

Пришёл долгожданный август - месяц непременного закрытия дела "Поисков", иначе, по УПК, 4 сентября Валеру и меня с Юрой придётся выпустить на волю. Оказалось, что в августе меня "выдернули" из камеры только один раз, а дело я закрывал после 4 сентября.

11 августа вечером я разговаривал с Бурцевым и его "коллегой". Беседа была будничной и спокойной. Папка "коллеги" среди прочих "документов по Сокирко" содержала аккуратно перепечатанные моё "Заявление для печати" и, как ни удивительно, последнее письмо ко мне Лили. Про это письмо надо сказать особо. Оно было написано Лилей 17 июля у Бурцева, частично под диктовку "коллеги", А показано мне на втором июльском допросе (29 июля). На меня этот новый листок с родными строчками произвёл совершенно необыкновенное действие. Это были не только жалость, виноватость, нежность. Это было скорее почти физическое ощущение Лилиной сильной любви и тревоги, желания, чтобы я вернулся домой "во что бы то ни стало".

Дело в том, что впервые Лиля писала не своими словами. После строчек о детках, отце, себе, Тёмке шёл текст Лиле совершенно не свойственный: "Витя, я поняла, что твои статьи и твоя информация были недостаточно объективны и могут быть расценены судом как клеветнические. Кроме того, враги нашей страны их используют в своих целях. Витенька, помни, что у нас большая семья и постарайся избежать наказания. Ещё я поняла, что товарищи хотят тебе добра и заинтересованы в нашей судьбе.

Вслух я сказал только: "Бедняжка, говорит не своими словами". Бурцев и не отрицал, что Лиле "помогали", он только осведомился: "Вы что, не верите, что это письмо писала Лидия Николаевна?"

-Нет, почему же, верю. Но только как же Вы её замучили, задавили, что она такое пишет…
-Это не мы, это Вы…
-Всё равно, клеветником признавать себя не буду, не надейтесь. И не трогайте её больше.

Конечно, ни на секунду я не допускал, что Лиля и думала так, как писала, подтекст казался мне очевидным: "Витенька, возвращайся, можешь даже говорить такие слова, только возвращайся". Она как бы брала грех этих паршивых слов ради моего освобождения. Её любовь была больше этих лживых слов и потому их допустила. Ещё раньше Лиля писала мне: "Витенька, найди нужные слова. Вот Глеб нашёл их и остался с Мариной". Я отвечал: "Ли, ты должна знать, что я очень старался выйти из тюрьмы, но, к сожалению, из моих усилий ничего не получается". Теперь она увидела моё "Заявление для печати" (это очевидно) и не ужаснулась, а даже готова идти "дальше". Дальше с точки зрения "коллеги", который уверен, что моё заявление – только результат его обработки. В этом он ошибается, "дальше" я не пойду, но Лилина безусловная любовь и готовность принять моё возвращение даже на "таких условиях" сильно укрепили мою решимость идти на компромисс ради освобождения, как бы развязали руки и влили силы. Чтобы я не сделал из возможного для самого себя, теперь я знал, что главный для меня человек на свете не упрекнёт, не отвернётся. Это правда, благодаря Лиле и её решимости я вышел из тюрьмы.

Нет, я не могу сказать, что наша любовь много больше, чем у тех диссидентов, где жена говорит дорогому мужу: "Мы любим, ждём тебя, возвращайся, но только не ценой лжи и отречения". (Конечно, ни о каких компромиссах не может быть и речи, ибо откуда можно знать, что именно дорогие тебе люди посчитают ложью и отречением?) Их любовь может быть и больше нашей, но стремление к исполнению кодекса чести диссидента ещё сильнее. Для нас же, видно, главное – быть вместе.

Потом оказалось, что я не совсем правильно понял Лилины мотивы. Соглашаясь писать чужие слова, она надеялась получить свидание и ещё, что я разгляжу в её письме чужое. Чужое-то я увидел, а вот мотива "ради свидания" – нет. Значит, ошибся? Значит, нас тонко провели?

Думаю, что нет. Уверен, что подспудно, главным Лилиным желанием было не свидание, и конечно, не уговаривание меня признать себя клеветником, а чтобы я нашёл выход и вернулся домой здоровым и не сломленным, самим собой.

Потом Лиля уверяла меня о каких-то проявлениях мистической связи, неожиданных и ярких чувствованиях. Не знаю, не отрицаю. Со мной факт такой яркой, до физической реальности связи был только один раз, в первый месяц Бутырки. Ночью, когда все спали при ровном 60-ватном свете, дверь раскрылась и вошла Лиля. Тихо, стараясь не будить, подошла к шконке, протянула руку, тронула и сказала: "Витя, что ты тут делаешь? Пойдём скорей отсюда". Я пробудился и долго не мог поверить, что то был только сон - так реально она только что была здесь и протягивала руку и говорила так строго…

Меня поражала в том случае именно не похожесть на сон, и я понял на собственном опыте, что люди могут верить в сон больше, чем в реальность. Что же, может быть, такая подсознательная связь и вправду существовала в нашем случае и как-то руководила моими решениями, но как материалисту, мне гораздо ближе более простое объяснение – через подтексты наших писем. Сознанием ошибались, чувством угадывали. Конечно, "коллега" и Бурцев позволяли Лиле писать письма только в целях морального раскачивания и воздействия на меня. Потому и лежало теперь в папке "коллеги" Лилино письмо аккуратно перепечатанным, видно, для показа начальству, как доказательство их работы, а может, как доказательство Лилиной "благонадёжности". Но в наши чувства и подтексты влезть они не могли. Хотя внешние обманы им удавались (Лилю убедить, что письмо под диктовку им необходимо как гарантия, что на свидании она не будет на меня "плохо воздействовать", а мне это письмо подсунуть, как уговаривание соглашаться на клевету ради освобождения от наказания), но "мистика" от них ускользала.

Меня на этой встрече интересовало только одно, когда будет решён вопрос об изменении меры пресечения. Суд будет обязательно, осуждение тоже. Бурцев обещал и я тоже надеюсь, что суд определит "химию" или ссылку, но тогда меня нельзя держать в тюрьме. Выпускайте, если все ваши разговоры серьёзны. "Коллега" отговаривался нехваткой времени и сложностями прохождения любого материала для печати через множество инстанций: "Вы тут сидите спокойно, а я за Вас везде бегаю. Вот остались теперь решающие инстанции, дня через два всё будет решено. Кстати, я знаю о Вашем условии – ничего не менять в тексте. Но две фразы убрать придётся – "убеждения нельзя менять, как одежду" и "я являюсь сторонником свободного обмена информацией и идеями". К делу они никакого отношения не имеют, а напечатаны быть не могут. Не для того существует советская печать, что бы распространять взгляды Сокирко. Мы не трогаем Ваш текст, но у печати есть свои законы и право, их нельзя не учитывать".

Конечно, я не был согласен, что эти фразы не имеют значения в моём заявлении, и в самом начале знал, что против них будут спорить. Но ведь мне не предлагают менять всё остальное, только сократить. В обмен я получаю публичное открытие своего псевдонима и взглядов, заключаю, наконец, компромисс. Это небольшая, непринципиальная уступка. Просто некоторое умолчание… Я согласился.

Потом оказалось, что именно в тот момент я действительно и реально согласился на грехопадение, на ложь (сначала небольшую, лишь на ложь умолчания) и показал, что способен поддаваться давлению. Очень вероятно, что прояви я в тот вечер твёрдость, было принято всё же моё заявление для печати, заявление безо лжи. И тогда моё дело пошло бы по-иному.

Конечно, диссиденты – максималисты всё равно бы осудили заявление, данное в тюрьме, но себя бы я чувствовал много увереннее и чище. Только потом я оценил брошенное "коллегой" вскользь замечание: "Никто не поймёт, если Вас после такого заявления держать в тюрьме". В их игре не было предусмотрено исхода "химии" – только настоящее или условное осуждение. Значит, опубликовать моё заявление и не выпустить они не могли. Вопрос, до сих пор для меня неясный: пошли бы "они" на мой первый, нелживый вариант? По Бурцеву и "коллеге" я видел, что "да", приняли бы. Но ведь не за ними последнее слово. Много шансов и за то, что для "высших инстанций" более привычным был бы "антисоветчик" Сокирко в тюрьме, чем необычно лояльный, нелживый диссидент. Лоб в лоб в тот вечер сшиблись в душе противоречивые требования "не по лжи" и "осуществить компромисс реально", с властями, какие есть, а не только в пожеланиях, реальный выход из голого противостояния к жизни. Второй принцип мне и сейчас дороже. Но сегодня, вернувшись в тот вечер, я поступил бы по-иному. Я оценил бы заинтересованность коллег в "положительном" разрешении моего дела и не согласился бы на вычёркивание фраз из своего текста. Попробовал бы рисковать, упираться до предела. А вдруг меня всё же приняли бы таким, без "договорённой лжи". И цена моему компромиссу была б совсем-совсем иная. Конечно, я рисковал бы много больше и вполне возможно, что вообще зачеркнул возможность соглашения, ушёл бы в лагерь "бескомпромиссным борцом", т.е. со своей точки зрения, потерпел бы страшное поражение. Возможно, я дал бы согласие на частичные, непринципиальные изменения своего текста только в самом конце срока предварительного следствия, действительно на острие решения вопроса: "С Сокирко надо что-то делать, надеяться на тюремное давление больше не приходится, надо решать". На соглашения можно идти только в самые последние, критические моменты, рискуя до конца, как в лобовой атаке двух самолётов: кто первым отвернёт и подставит брюхо, тот и проиграет. В августе я первым подставил своё брюхо и проиграл в итоге своё первоначальное заявление. Но в сентябре я шёл до конца в вопросе о "клевете" и выиграл: был освобождён без этого кардинального условия "коллег".

В конце беседы, перечитывая какой-то пустой бурцевский протокол, я услышал, как "коллега", о чём-то перешептавшись с Бурцевым, осведомился у меня: "Разве от свидания с женой Вы отказываетесь?" - "Да, отказываюсь. Принуждать меня через неё признать себя клеветником бесполезно, а за два дня Вы пообещали решить положительно вопрос об изменении меры пресечения".

Оба промолчали вроде как согласительно и вызвали надзирателя. Да, да, до скорой встречи. Обязательно…

Голодовка

И снова я обманулся, теперь на осень долгий срок - до первого сентября. Даже из соображений закрытия дела Бурцев должен был вызывать меня ежедневно. Но со мной решили вести "воспитательную работу" до конца возможного тюремного срока, т.е. до 4 сентября – и довели. Этого я долго не мог понять, терзаясь в очередных ожиданиях. Видно разговоры об изменении меры пресечения – лишь уловка. Дотянут до сентября и скажут, что времени нет для изменения меры пресечения, надо скорей дело закрывать, да и не стоит до суда беспокоиться, суд освободит, и т.д., и т.п. присказки. Со мной просто играют в кошки-мышки и будут держать в тюрьме, чтобы вытаскивать очередные уступки, теперь уже действительные. Что я мог теперь сделать?

Небольшой тюремный опыт говорил, что если здесь чего-то можно добиться, то только голодовкой. Она одна придаёт вес твоим жалобам и требованиям. И я объявил голодовку. Сначала думал объявить её до суда, если не изменят меру пресечения – пусть через пару месяцев судят скелет, а не человека (состояние Саши Кныша на 49-ом дне искусственного кормления я очень хорошо помнил). Но потом решил, что этот план самоубийственен: шансов повлиять на "них" голодовкой, если "они" твёрдо решили обмануть меня и не выпускать, никаких, здоровье такой голодовкой и вправду можно подорвать, а оно нужно. Не стоит увлекаться и делать очередную глупость. И я объявил голодовку лишь до вызова следователя, которого я требовал от тюремной администрации. Начал голодовку 18 августа, рассчитывая, что через несколько дней Бурцев меня вызовет, и тогда я буду с ним разговаривать более резко, с позиции голодающего. Голодовка длилась 15 дней.

День шёл за днём, но только раз заглянул фельдшер и спросил, не вызвана ли моя голодовка претензиями к медчасти и как я себя чувствую. После моего ответа, что претензий нет, и чувствую я себя пока хорошо, он исчез.

С самого начала я решил по возможности побольше оставаться в камере, без искусственного кормления, потому регулярно утром делал зарядку, не пропускал прогулки, вставал со шконки при проверках, дежурил – в общем, вёл себя как все, если не считать отказа от еды, к которому относился тоже спокойно, как к обычному, рутинному делу. Ведь Лиля не раз голодала по 10 дней, а Саша Н. даже 23 дня голодал и ходил на работу. Вот и мне предстояло голодать, возможно, дней 20 (по крайней мере, до 5 сентября, когда станет ясно, что, пропустив без вызова и 4 сентября, они просто нарушили все свои законы и могут держать меня здесь без суда и следствия хоть годы – но в это я пока верил плохо).

Сокамерники о причине голодовки меня не спрашивали – такой уж установился у нас стиль отношений. Только Фетисов раза два сочувственно советовал пить сахарный сироп, а потом всё удивлялся моей выдержке. Остальные были прагматичнее. На завтрак они сами кричали в кормушку, что в камере голодающий, не брали хлеб сахар, кашу. Зато в обед и ужин моя порция поступала в их распоряжение (ведь о голодовке объявлено). Я не возражал.

В эти последние недели острота ожидания у меня не пропадала. И ведь впрямь: Валеру и Юру уже знакомили с делом, а я всё ещё валялся на шконке и читал-читал до одурения. Уже ничего не лезло в голову, и всё возрастало внутреннее напряжение.

Но нервничали, наверное, и Бурцев с "коллегой". Первый – потому что ему надо было уже спешить с закрытием дела, уложиться в срок, "коллега" – в колебании между решением своей главной задачи: привести меня к признанию своей виновности (для суда и АПН) и непонятной целью моей голодовки. Впрочем, понятно: выполняйте свои обещания и выпускайте до суда на первом заявлении. Не знаю наверняка, но думаю, что моя голодовка как-то расстроила их план дальнейшего разговора со мной и помогла мне выстоять в главном.

Последние бутырские дни

1 сентября вечером, вдруг и наконец-то: "На С… Сокирко, слегка!" Опять длинный коридор уже мимо желтеющих лип за окнами – вот и осень настала.

Вхожу в кабинет: Бурцев, "коллега" и третий в полуспортивном костюме. Всю беседу последний молчал, потом я больше его не видел. Все трое воззрились на меня якобы в удивлении. Дышал от быстрой ходьбы, да и при напряжённом разговоре тоже – ведь кончался 15-ый день голодовки. Естественно, объясняют, что у них не было до сих пор времени для вызова, а про голодовку они ничего не знают (и почему же администрация не ставит в известность - может информация так долго поступает?). Говорили и понимали, что верить в это невозможно.

Говорил я в непривычно резком, даже нетерпимом тоне: "Нет уж, подождите, дайте досказать… Вы обещали, я требую…"

Бурцев в разговоре участвовал мало, постоянно отвлекался в другие кабинеты, где Валера и Юра со своими адвокатами смотрели материалы дела. Выглядел он чуть зачумленным, и уже не скрываясь, говорил: "Давайте, решайте скорее это дело – времени совсем уж нет!" - и снова убегал. "Коллега" же явился с новым текстом моего "заявления": "Ведь у печати свои законы и с ними приходится считаться". И вот он, наконец, держит текст, немного изменённый, но практически уже апробированный всеми инстанциями и потому просит ничего существенного в нём не менять, а то когда же снова согласовывать.

Читаю - на 2/3 мой текст, но разбавлен такой газетной жвачкой, чуть не руганью в адрес диссидентов. "Издеваются они, что ли?» Отказываюсь даже обсуждать эту пачкотню. "В чём дело?" - "Ваши изменения совершенно неприемлемы… Ведите меня в камеру".

Но почему-то начинается суматошный разговор, который я контролирую с трудом. Была и угроза продлить следствие – "это не трудно" и "иные условия" создать: "Вы говорите, что на Вас давят, Вы ещё не знаете, как по-настоящему давят…" Я сразу представил, как легко организовать расправу с помощью уголовников, когда смерть лучше, и с отвращением замотал головой: "Знаю, догадываюсь, можете не стращать".

Но угрозы были какими-то жалкими, не всамделишными, вроде перебранки. Да и состояние моё, наверное, на "коллегу" давило: отвисшая кожа, седая щетина, хриплая громкая одышка, перебивы в разговоре. Мне тогда, действительно, было всё равно, потому ненависть клокотала, а надежды "договориться" давно уже перегорели. Наверное, потому "коллега" довольно скоро потерял свою агрессивность и свёл разговор к тому, что "уже утверждённый и не подлежащий изменению текст" можно всё же ещё один раз изменить. Перемена тона столь разительна, что даже я ощущаю уступку с его стороны и потому с отвращением, но всё же пытаюсь исправить протянутые страницы, вернуть им первоначальный вид. Разобраться в текстовке с ходу я был не в состоянии и потому, исправляя одно, пропускал массу чужого, а это в свою очередь стимулировало "коллегу" на всё новые и новые попытки изменить в свою пользу. Да, надо было стоять на возврате к прежнему тексту, а не вступать в неравноправный спор о смысле чужих, навязанных фраз.

Мои изменения были приняты почти без возражений, в чём-то они даже улучшили первый вариант, но гораздо больше и незаметно для меня ухудшили. Так что, потерпев некоторую неудачу во фронтальном нажиме, "коллега" много приобрёл в своих якобы "уступках". Он выиграл, а я снова проиграл. Но понять это мне было дано лишь позже.

Очень просили меня прекратить голодовку, а то смотрите, на кого стал похож, половина лишь осталась. "Коллега" твёрдо формулировал, что придёт не позже 4-го, хотя очень много снова провернуть надо и снова всё утвердить. Через пару дней и теперь уж совсем обязательно! И этому можно было верить, хотя бы по состоянию Бурцева, но, уходя, я не верил ничему и только ощущал во рту вкус очередной неудачи.

Правда, голодовку я окончил в тот же вечер – как-то потеряла она смысл, когда всё заново разрешилось каким-то непонятным образом. Ибо я уже не понимал, хорошо или плохо я сделал, пойдя на очередную уступку в заявлении при твёрдых, совершенно твёрдых гарантиях изменения меры пресечения, выхода из тюремного давления, когда весь – в их руках.

Из голодовки я выходил совершенно неправильно. Для облегчения выпил сначала кружку сладкой воды, что, оказывается, противопоказано голодным, потом освоил порцию своего супа, стремясь быстрее очистить брюхо от застывшей и загнившей пищи. Это тоже было неправильно. И вообще, только через пару месяцев на воле я почувствовал себя прежним, восстановившимся. Что люди находят в голодовке привлекательного, я так и не усвоил, не понял.

Теперь я снова принимал баланду, избегая только хлеба, и ходить стал много быстрее в ожидании 4 сентября.

Однако "коллега" пришёл раньше, 3-го числа, в солнечный осенний день. Они были вдвоём с Бурцевым, и разговор шёл уже без всяких околичностей: "Должен Вас огорчить(?), Виктор Владимирович, но самое верхнее начальство отвергло последний вариант совершенно неожиданно и полностью. Должен быть совершенно другой текст – короткий, энергичный, никаких "Поисков" и «В защиту экономических свобод" упоминать не надо – кому о них интересно знать? – только осуждение своей преступной деятельности! Коротко и энергично!

До сих пор не знаю, то ли то был последний хитрый ход "коллеги" в части давления на меня, то ли, в самом деле, самое высшее начальство засопротивлялось. Верно, скорее второе - так мне представилось и по характеру возбуждения "коллеги" и последующим репликам, когда он жалел об отвергнутом варианте, как более полном и понятном (забавно, что он свыкся с моим вариантом и стал его ощущать своим). А тогда я думал лишь: "Ну вот, к чему они меня снова привели, без "клеветы" обойтись не могут, сволочи!" и потому отвечал спокойным глухим голосом: "Значит, ничего не выйдет. Ну и хорошо. Юрий Антонович, вызывайте адвоката, которого нашла мне жена. Я должен буду с ним поговорить об условиях и давайте смотреть материалы дела". На что Бурцев тихо отвечает: "И всё же… Вы попробуйте ещё раз..."

Я молчу – чего ещё пробовать? А "коллега" уже пишет какие-то фразы, потом подсовывает мне – это, действительно, лишь несколько фраз, но заглавная среди них всё та же: осознав заведомо ложный характер своей деятельности, порочащей советский строй…, я и ещё что-то. Горько смеюсь: "Три месяца я Вам говорю, что не могу этого сделать и потому не прошу освобождения, только "химии", а в меня снова впихивают клевету, как будто трёх месяцев разговоров и не было". И всё же почему-то правлю "коллежьи" фразы, уже бессмысленно, по инерции. Вернее переписываю по-своему. Относительно по-своему, конечно, потому что давно уже потеряны критерии своего или едва допустимого. Но в голове сидит только одно: невозможно признать себя клеветником и преступником. Остальное уже кажется неважным. Возможно это "табу" могло бы размыться под давлением усталости: подумаешь, какие-то слова, мало ли в жизни приходилось говорить вынужденной неправды? Но данное Валере обещание сдерживает и помогает устоять, не сломаться до конца, не отречься от главного, сохранить в душе плацдарм, с которого я на суде нейтрализовал и уничтожил остальную ложь в заявлении 3 сентября.

Теперь уже "коллега" правит "мой текст", а я снова упрямо переписываю "его". Наконец, он соглашается: "Ладно, попробуем". Бурцев подаёт голос: "Но ведь здесь нет формулировки "клеветы". На что "коллега» говорит, наверное, внутренне решённое: "Ничего, сойдёт" - и показывает: "Вот это - "осознав, что по глубокому заблуждению я многие годы занимался деятельностью, порочащей советский общественный и государственный строй… " И я понял, что "коллега" старается мне сейчас подыграть, стоит за меня. Он даже готов пойти на халтуру, обман начальства, заменив "заведомо ложное" похоже звучащим, но противоположным по смыслу "по глубокому заблуждению", лишь бы сдать, наконец, долгое "дело Сокирко".

Думаю, что это не было компромиссом с верховным начальством, оно, видно, не заметило разницы формулировок. "Коллега" и Бурцев, т.е. низы власти, уверен, если б решение зависело от них, заключили бы со мной компромисс безо лжи. Но в целом, вся система власти реально допустила именно этот вариант: компромисс без главной формулы клеветы, но с ложью в остальном.

"Коллега" торопится. Он быстро собирает свои бумаги и говорит, что времени осталось совсем в обрез. Но теперь и я не стесняюсь и задерживаю его требованием, когда же будет изменена ко мне мера пресечения. Без этого все заявления и договорённости я считаю недействительными. И тут "коллега" изменил своей тактике наглого в лицо обмана. Наверное, он тоже перенервничал. И потому наряду с неуверенными словами, что он сделает всё возможное для изменения меры пресечения, начал заранее оправдываться: "Но вы должны понимать, Виктор Владимирович, что мы не всесильны, что вопрос о вашем освобождении до суда, возможно, и не удастся решить положительно…"

Но уж очень долго меня кормили обещаниями, чтобы я не услышал даже в такой "неуверенности" вежливого отказа. Передо мной окончательно обнаружился обман: только что я написал чужое заявление, в смысле которого сам не в силах сейчас разобраться, а мне тут же объявляют, что в главной уступке и гарантии - немедленном освобождении от давления - будет отказано! Значит, собираются давить и дальше. Редко мне так нагло отказывали, и ещё никогда так крупно. И потому я заговорил в полный голос, стараясь быть предельно понятным: "Я теперь не знаю, как Вас убедить, но клянусь всем, что мне дорого: если не буду выпущен до закрытия дела, если меня обманут в этом обещании, то откажусь от всех заявлений совершенно категорически. Вы слышите? Категорически!" – Кажется, я даже стучал кулаком по столу. – "Пусть это будет неразумно, против моих интересов, но клянусь: лучше лагерь, чем знать, что тебя постоянно и непрерывно обманывают".

Наверное, я говорил бессвязно и повторял одно и то же. Думаю, вид у меня, ещё не вышедшего из голодовки, был неприятен. "Коллега", бормоча что-то извинительное, дособрал свои бумаги и буквально выскочил из кабинета, оставив меня с Бурцевым.

Антоныч молчал. "Нет, каковы мерзавцы, - обратился я к нему, инстинктивно ища сочувствия, - обещали, обещали и снова обман! Как же я буду выходить на суд, если меня беспрерывно обманывают? Разве это люди? Только и могут, что давить и давить. Держать в тюрьме и давить. Какие же мерзавцы, ненавижу…"

Бурцев молчал. Бормоча всё то же о мерзавцах, я вскочил со стула и подбежал к окну. За решёткой сияло ещё летнее солнце, прозрачно желтела листва, но в глазах было черно. Потом, не в силах сдержать возбуждение, я бегал по кабинету, а Бурцев всё молчал. Почему-то долго не появлялся вертухай. Наконец, он пришёл, и я заложил руки за спину, но на прощание утвердил Бурцеву: "Считаю, что я ничего не подписывал, линия моего поведения на суде будет жёстким отказом, в следующий раз вызывайте для встречи с адвокатом".

Вернулся в камеру, съел подчистую остывший обед и улёгся на шконку осваивать своё новое положение провалившегося соглашения. Постепенно я начинал этому даже радоваться: "Слава Богу, что пронесло мимо соблазна, слава Богу…"

За что славлю Бога? Что меня обманули, и я отказался от своего, нет, чужого заявления, в котором хоть и не было признания клеветы и преступления, но было что-то похожее? Или славлю за то, что отказался от мягкой позиции на суде, т.е. обязался получить полный срок по своей статье?

Да именно так. Я твердил: "Слава Богу!", что все мои попытки достичь соглашения, компромисса, возвращения домой, отступления от правды окончились, остались позади. Безрезультатно, но зато мне не придётся стыдиться лжи. И перед Лилей я не виноват, нет, я не ленился в борьбе за свою свободу ради работы и семьи, здорово рисковал своей совестью, вплотную подходил к пропасти "клеветы", но вовремя увидел их обман и отказался, отпрянул от позора отречения, пусть там его, кажется, нет… С "ними", действительно, нельзя иметь дело, они, действительно, умеют только давить и обманывать.

"Я сделал всё, что мог, но судьба уберегла, не дала мне свалиться в сомнительный компромисс", который чем дальше, тем больше самому казался отречением.

Прошло около трёх часов после моего возвращения, как случилось небывалое: меня снова "дёрнули" к следователю. В камере объяснили: наверное, адвокат пришёл, и после возвращения я невнятно оправдывался тем же.

Ввели в дальний большой кабинет. Никогда я не видел здесь большей торжественности. Снова их было трое, но "коллега", не скрываясь, сидел главным. Бурцев скромно разместился рядом.

"Ну вот, - сказал "коллега" – мы должны сообщить Вам известие, радостное не только для Вас, но и для всех нас. Текст Вашего заявления для печати одобрен и подготовлены все документы к Вашему освобождению. Вот они, - он положил руку на пачку бумаг. - Ваше заявление перепечатано в точности, но в него необходимо только вставить одно слово. Посмотрите, вот здесь, в предложение "осознав антиобщественный характер своей деятельности, я постараюсь исправить свою вину" надо вставить "осуждаю её".

Сейчас очевидно, что даже в последний момент уже законченной игры "коллега" ловил выгоды, а я мог бы вполне отказаться, ведь документы были подписаны. Но для этого надо быть в другом состоянии. Мне же тогда было всё равно: раз уж я согласился называть свои тактические ошибки, из-за которых оказался в тюрьме, "антиобщественной деятельностью", то естественно соглашаться и на "осуждение". И я вписал эти два слова, ведь они ничего не меняли в первоначально принятой лжи. Конечно, ни "заблуждённости" своей, ни "антиобщественности", ни "вреда стране" от своих работ я не принимал, а вот согласился подписать эту ложь, настоящую клевету на себя самого. И сейчас я подписал уже отпечатанные листки, как бы забыв, как полчаса назад твердил: "Слава Богу, что не допустил этого". И вот я всё-таки подписываю "своё-чужое" заявление окончательно. Документы на моё освобождение теперь уже не были обещанием, они действительно были подписаны, я их сам смотрел и читал, этому нельзя было не поверить: свобода от давления лежала совсем рядом и невозможно было от неё отказаться, когда обещание Валере выполнено…

"Как видите, мы работали очень оперативно, - похвалил себя "коллега". (Да, я мог это оценить – перепечатать, утвердить заявление, оформить документы об изменении меры пресечения, письмо Смирнова к Подрезу об освобождении – всё-то за три часа, хотя три месяца твердили о необыкновенной "сложности и трудности" подобных согласований…) К сожалению, из-за позднего времени тюрьма не может сейчас Вас оформить и выпустить, зато завтра с утра, прямо с 9-ти часов оформление закрутится и к часам 11-ти Вы будете на свободе. Займётся этим мой заместитель (он назвал имя-отчество и показал на молчащего третьего, тот наклонил голову), а я с завтрашнего дня в отпуске. До суда Вы будете при необходимости поддерживать связь с ним. Завтра он Вас встретит у ворот и отвезёт домой или куда? – обратился он к Бурцеву… (Решили, что лучше отвезти в прокуратуру – ведь надо закрывать дело). А сейчас сразу договоримся о Вашем поведении на суде, которое, конечно, не должно противоречить Вашему заявлению: Вы его зачитаете именно там, и тогда Вы можете твёрдо рассчитывать, что вернётесь к семье. А мы свои обещания выполняли, как Вы сейчас убедились".

"Хорошо, - согласился я, - но признавать себя клеветником, преступником, я не могу. Вы это знаете".

"Да, я знаю такую Вашу особенность, и потому нашли такой выход: на вопрос судьи, признаёте ли Вы свою вину, Вы ответите только ссылкой на это заявление, мол, мой ответ на этот вопрос содержится в подготовленном заявлении для печати, и читаете его. С этого момента, оно станет публиковаться за рубежом. Учитывая Ваше нежелание, от советской печати и телевидения мы, видимо, откажемся. До суда Ваше заявление не должно существовать, мы даже не дадим Вам его копию сейчас, чтобы не попало в чужие руки. Вам его вручат перед самым судом. Согласитесь, это лишь необходимые меры предосторожности и притом в Ваших же интересах. Ну и, конечно, последнее слово должно быть коротким, а лучше ограничиться простой ссылкой на то, что в Вашем заявлении всё уже изложено".

Я не возражал: всё равно линию поведения на суде обдумывать особо и решать по-своему. Только добавил, что если судья всё же заставит меня отвечать на вопрос о виновности, я буду говорить, что обвинение в клевете не понимаю и не принимаю, пусть суд мне доказывает. "Ладно, ладно, - благодушно согласился "коллега", - всё будет в порядке. И ещё одно. До суда мы очень советуем Вам ограничить своё общение со знакомыми. В Ваших же интересах. Чтобы не создавалось помех для правильного проведения суда и не увеличивать нежелательные утечки информации. Вы понимаете? Само собой, все наши разговоры, как и вся работа, проводимая здесь с Вами, должны быть строго конфиденциальны". На это я ответил, что советы его, в общем, понимаю, но абсолютной конфиденциальности гарантировать не могу. "Жене ведь могу рассказать о тюрьме?" – "Конечно, но…"

Закончил "коллега" инструктаж торжественно, даже встал. "А теперь поздравляю Вас с освобождением! – и протянул руку. – Это радость не только для Вас. Признаюсь, что и я, и Юрий Антонович в таком ходе дела сильно заинтересованы, и я рад, что мы нашли общий язык". Я криво улыбнулся в ответ, хотя до этого вёл себя пассивно и даже хмуро. Наверное, действовала горечь от воскресшего заявления, а может подсознательно уже начала действовать тревога: что со мной теперь будет на воле.

В этот момент мы все четверо улыбались: я - неестественно, они – светло и благодушно, как после трудной и успешной работы, после достижения всамделишного компромисса и единства. Текст "моего-ихнего" заявления и был "общим языком". Бурцев даже произнёс своё сокровенное для семьи Сокирок пожелание: "А на будущее лучше еще двоих родите, чем заниматься всем этим". "Коллега" крутил головой: пришлось ему, мол, попотеть, запомнит он этого Сокирко. Зам "коллеги", который с завтрашнего дня становился для меня новым "коллегой", просто улыбался.

А ведь если взглянуть беспристрастно, то разве это не так? За месяцы разговоров и обманов мы действительно сблизились и лучше поняли друг друга – не только с Бурцевым, но и с "коллегой». И я, и они с самого начала были настроены на договорённость, но торговались отчаянно, хотя условия сторон были разные: у них средствами были тюремные стены, лагерные срока и обманы, а у меня только одно, но очень действенное средство – право отказа. Причём чувствовали, что если не "сторгуемся", то много потеряем: я – свободу и собственное лицо либерала-примиренца, а они давно запланированного "кающегося грешника". Обе стороны имели, чем поступиться, не теряя принципов: они обошлись без показаний на знакомых, без раскапывания обстоятельств, оцениваемых 70-ой статьёй (по их нынешним критериям), а я заявлением о своих, возможно, неприятных для некоторых взглядах (кстати, они ещё и до тюрьмы ставились мне в вину).

Но для реального соглашения этого оказалось мало, пришлось поступиться принципами с обеих сторон. Итоговое заявление оказалось взаимно-лживым документом, в котором я допустил ложь во второстепенных вещах, а они обманули своё начальство по главному вопросу "признания клеветы", а мою второстепенную ложь изобразили, наверное, как "полное и энергичное" раскаяние. Их уступка в главном, позволила мне потом говорить, что никакого отречения не было, а только второстепенная ложь и "неправильные фразы". И конечно, освобождение из тюрьмы до суда было очень большой уступкой со стороны этих людей: ведь ради "моей прихоти" (подумаешь, три – четыре недели просидеть в тюрьме, как в гостинице!) должны были идти на риск неуправляемости перед судом, обнародования будущего заявления и т.п.

Так долго контактирующие люди, даже противники по обстоятельствам, оказываются готовыми ради достижения человеческого соглашения, реального компромисса – на нравственные уступки. Я думаю - это правильно, потому что иные компромиссы сейчас невозможны, а только компромиссы позволяют развиваться свободе, разномыслию, жизни…

На прощание я передал Бурцеву записи прочитанных книг и черновики заявлений, ещё не отобранных на шмоне, с тем, чтобы он мне их вернул. Может, что и не отдаст, но на шмоне пропадёт всё.

Уходя, я пошатывался: сперва наткнулся на сейф, потом на косяк двери.

Последняя ночь и последние книги.

Эту ночь я практически не спал, не мог. Пытался вспомнить текст "своего-чужого" заявления и не вспомнил точно. Не мог понять, как же мне его расценивать и как расценят мои знакомые, как примет меня моя душа, блуждающая ныне на свободе в людской памяти и восприятии. Нет, поголовного осуждения я не боялся, знал, что основная часть знакомых будет рада моему приходу. А вот как именно этот поворот скажется на них и чем-то большем, мировой душе что ли, безличной, но главной для человечества, я не понимал, не мог понять, а от больных вопросов не мог уснуть.

Конечно, многие осудят и не поймут, что в главном я не изменил ни себе, ни данному Валере обещанию – что ж, с ними придётся раззнакомиться. Как-то придётся исправлять ложь ещё неопубликованного заявления, исправлять со связанными руками – обещанием не обращаться больше к самиздату… А может, ещё и не освободят. Ведь сколько раз за лето я ждал со дня на день. Лучше повременить до крика: "С вещами!" Но сейчас совсем иное дело – ведь подписанные документы сам видел… И всё равно не верится. Не голова, а каша из обрывков хаотичных мыслей (мне ещё долго предстоит находиться в таком растрёпе от мыслей и чувств). В одном я уверен – Лиля будет рада, и это держит на поверхности, не пропаду, итоговая правда моей изнурительной борьбы – торговли, в конце концов, прояснится. Вот если бы Лиля отказалась, тогда б я не выплыл, тогда б пришлось искать сук, чтобы вешаться, как Иуда… Господи, да какой же я Иуда? А разве Иуда уж такой плохой был?.. Ничего не понимаю…

Перед глазами прислонена к стенке моя последняя книжка в Бутырке – путевые записки советского журналиста Скворцова "Конец дороги мандаринов", М. 1978г. (№104 по моим записям) о послевоенном Вьетнаме, но мало чего я в ней вижу, как не заставляю себя. Дорога мандаринов – главная путевая артерия прибрежной страны, по которой века и тысячелетия рвались на юг войска китайских мандаринов. Гигантской деспотической сосулькой из древнейшего китайского центра человеческой кристаллизации – в ростепель индокитайских племён горцев и рыбаков. Проходит в Китае очередной всплеск анархического бурления, распада и свободы, растрачивая накопленную в веках народную энергию, и превращается вновь в огромный тоталитарный морозильник, идеал упорядоченности и этикета, выплёскиваясь холодом на соседние народы. Однако, ничто не вечно. Снова копится энергия сопротивления у китайского народа, чтобы удержаться структуре – династии, империя отказывается от самых уязвимых для охраны вытянутых сосулек. Вьетнам снова получает независимость, но не надолго, только успевает перейти от первобытной "бамбуковой цивилизации" к самостоятельному усвоению китайской, как новые полчища сосулек катят с севера на юг.

Впрочем, сама книжка (довольно средняя) говорит об этом мало. Про Китай-холодильник – мои собственные "термо-философские" домыслы, которые посещали меня в тюрьме часто, при любой книге и по любому поводу. Книжку же про мандаринов я даже не дочитал до конца, занятый попутными переживаниями. Да в ней больше не о китайцах, а об американцах, которые тоже пришли извне и пытались не подморозить, нет, лишь упорядочить и навязать жидкостную демократическую структуру народу, росшему тысячелетия под суровым континентальным китайским влиянием: то жар войны, то холод императорского деспотизма. Американцы, может, добились бы во Вьетнаме успеха, если бы вели себя как китайские мандарины, а они - американцы и другими быть не могут. Сонгми – исключение, которое подтверждает правило. Да и вообще, демократия – особое состояние общества, где свобода его людей сочетается с упорядоченной структурой, вроде переохлаждённой жидкости, вернее жидкого кристалла. Она может создаваться и расти только самостоятельно, эволюционно, как живой организм – самый характерный пример упорядоченной жидкости, термодинамической модели свободного правового общества. У Китая веками не хватало сил превратить Вьетнам в свою сосульку, Америке тем более не могло удастся превратить первобытно-феодальную страну в представительную демократию, извне вдохнуть органичность и умеренность. Американские усилия только укрепили воинский, деспотический дух этой страны на долгие годы. Нет, укрепить право и свободу в стране извне силой, энергией, давлением невозможно – только информация извне может быть полезна, как то сырьё, из которого можно самостоятельно, своими силами строить упорядоченность и порядочность. Нет, не американские солдаты, а американские писатели и художники, путешественники и журналисты могут быть полезны демократиям других стран.

На другом от Вьетнама краю Тихого океана, на оконечности Южной Америки лежит "Огненная земля", про путешествие по которой я прочёл ещё раньше книжку Р. Кента "Плавание на юг от Магелланова пролива", М. 1977г. Два американца на парусной лодке или пешком путешествуют по суровой, холодной земле вымирающих индейцев и прибывающих европейских колонистов и рассказывают, ничего не скрывая: ни нищеты и слаборазвитости аборигенов, ни бед, которые несёт им даже искреннее покровительство белых миссионеров, ни бессовестности или высокого благородства и гостеприимства колонистов, живущих на огромных пространствах отдельными хуторами либо коммунами-колониями, как в Австралии, на Аляске, на Дальнем Востоке (когда там ещё имелось право на отдельную жизнь). Отъединение от внешних завоеваний способствует удержанию демократических порядков, жидкостных, органических структур. А внешние информационные веяния только способствуют их сохранению. Вот если внешние воздействия осуществляются внешней силой, энергией высокой температуры – никакой органичности при этом не удержаться. Так было в Азии, так на моей многострадальной Украине.

Перед Кентом я прочитал с большим удовольствием "Дерсу Узала" Арсеньева о нашем дальнем Востоке, Приуссурье. Вспомнились собственные впечатления от уссурийской тайги, наше с Лилей недавнее путешествие в Сибирь. Как нам открылось в Сибири сочетание трёх цивилизаций – языческой лесной, степной буддистской и городской атеистической, так и Арсеньев на Дальнем Востоке общался с цивилизацией первобытных гольдов, китайских сельских колоний и русских переселенцев. Самым интересным оказался контакт с охотником гольдом Дерсу Узала, с его естественнейшим природным, просто абсолютным коммунизмом, совершенным одухотворением и даже обожествлением всего мира вокруг, с его "вселенской душой", ставшей необычайно высоким и привлекательным образцом для подражания современным людям. Вот только как вернуть себе "вселенскую душу" гольда и древнего грека? Простой и ясной веры в живой и одухотворённый мир и своё бессмертие в нём? Как вернуться к истокам? И когда мы с Лилей поедем на Дальний Восток, по арсеньевским местам, сможем ли не быть слепыми?

Все три книжки рассказывают о путешествиях вдоль берегов Тихого океана – величайшего Средиземноморья планеты, складывающейся великой цивилизации третьего тысячелетия, где Европа лишь праматерь на задворках. Но мысль в поисках идеалов и опыта будет всегда обращаться к праматери, к первоначальному Средиземноморью, на берегах которого складывалась античная цивилизация торговых финикиян, искусных греков, трудовых и воинственных римлян… "Энеидой" Вергилия в переводе В. Брюсова, М.1935г. я заканчиваю перечень прочитанных в тюрьме книг. Старая и мудрая книга древних путешественников и язычников повествует об испытаниях, которые претерпел праотец римского народа и, можно считать, европейских народов - Эней. Недаром потом у разных народов появились свои переложения "Энеиды". В молодости я читал украинскую "Энеиду". Правда, её автор Котляревский написал скорее пародию, но зато первоначальный источник – Вергилий был глубоко серьёзен. Его стихи хорошо звучали в камере (я читал вслух), и ворьё пронимала латинская речь. А для меня величие античной философии, науки, истории открытия демократических государственных форм связывалось с живой тогдашней речью и мыслью. В эти минуты в Бутырке воскресали живой Вергилий и даже грек и троянец Эней, хотя его, быть может, не было тогда, зато сейчас он есть.

Как у гольда Дерсу Узала, у греков-римлян тоже была великая и детская душа, удивительно гармоничная миру. Может, потому грекам и удалось сделать так много открытий, как только они получили финикийскую письменность и начатки ближневосточной культуры. Кажется, в античности всё было открыто и начато, так что нам остаётся только вспоминать это общечеловеческое, своё детство и обогащать сегодняшним содержанием. Чтобы быть "как дети", как гольды и греки.

Завтра я выхожу из тюрьмы и сам не знаю, что со мной будет, как отнесутся люди и какой станет новая жизнь. Удастся ли избежать сходящихся крайностей участия в структуре подавления или диссидентского максимализма? Удастся ли найти правильный путь, чтобы хотя бы в конце жизни сказать: да, я правильно тогда сделал? Удастся ли жить свободно и нравственно? Удастся ли увеличить в нашем мире количество знания? Хотя бы у своих знакомых? Хотя бы о том, что происходит в Бутырках и что ждёт человека, который будет бороться за выход из-под давления на органичных, нравственных основах? О прочитанном и понятом в камере - ведь любые знания, идеи, информации требуют материального воплощения, направленных потоков энергии для освоения реального воплощения в мире, в моём неорганическом продолжении…

Нет, я ещё не умер, на земле существует не только моя память в бумагах-слайдах, но я сам ещё выйду из преисподней в своем обычном физическом обличии и сам довершу свой идейный портрет-память, не позволю его исказить ни диссидентским максимализмом, ни причастностью к структуре давления… Жизнь даётся человеку только раз (как там говорил Николай Островский? - правильно, в общем, говорил) и надо держаться за неё упорно и трудолюбиво, увеличивая в мире количество Добра и Гармонии. Завтра я ухожу отсюда, уплываю с тюремной шконки в такой родной и знакомый, но, наверное, изменившийся для меня свободный мир. Море неизвестного, целый Тихий океан ожидают нас с Лилей в новом плавании. И нельзя не решаться на него, уже сейчас я оттолкнулся от пристани в поисках новой жизни. И ничего, что это была тюремная пристань. Это тоже не новость для Тихого океана, именно каторжники создавали на его берегах новую жизнь: свободную Австралию создали английские заключённые, самым заметным зданием на Огненной земле (по Р.Кенту) была тюрьма, а русские беглые каторжники были предками крепких сибиряков и свободных казаков. Важно только найти щель в замороженной структуре и расшириться из неё на свободу не бесплодным свистящим на мир от ужаса гремучим газом, а крепким и зелёным побегом. Но как, как это сделать?

Страшно и молодо отправляться в неизвестное, ничего толком не понимая, без руля и ветрил…

Так ли я думал в ту ночь или ещё бессвязней, сказать невозможно. Скорее чувствовал в странной смеси мыслей о выходе, термодинамической философии (она не забывалась все эти месяцы, особенно с момента изъятия на шмоне её листочков) и книжки о Вьетнаме – Тихом океане. И многие дни после выхода я пребывал в таком растрёпанном состоянии. Пожалуй, только сейчас, в этом дневнике, я начинаю заменять чувство мыслью, да и то ещё очень далёк от ясности.

Ещё надо много сделать, долго плыть, чтобы ответить безусловно: да, я хорошо сделал, отправившись в опасное плавание из бутырской весёлой тюрьмы…

В окне засерел рассвет и настало утро.

Лиля.

4 августа.

Сижу за рабочим столом, но работать не хочу. Вчера окончилась Олимпиада. "Мы побеждаем во всех боях, а спортсмены из слаборазвитых стран увозят с собой много медалей, т.к. на Московской олимпиаде был создан для этого благоприятный климат". Тёмка туда не ходил, не фотографировал, а я не хожу по магазинам…

Вчера, в воскресенье, я вытащила всё с кухни, перемыв предварительно. Потом ударной работой выкрасила всю кухню и поняла, что могу это делать за сутки, когда становится невмоготу от грязи. Грязи было – целый культурный слой. Но цвет стен стал хуже прежнего, потому что краска оказалась грязно-голубой, почти салатной. И окно теперь голубое, потому что белой не хватило, вернее олифы. Потом у меня кончился скипидар. Я протирала всё каким-то разбавителем, рук моих он отмыть не смог. Какова ж была моя радость, когда, идя на работу, в нашем магазине я увидела скипидар (шла ведь с перемазанными до локтей руками). Эти скипидаром я тут же (за кустиком) "помылась".

Результатом моего ударного труда явилась аллергия – надышалась краской, особенно серой эмалью: в горле першит, из носа льёт, лицо припухло и в красных пятнах. Но это пройдёт. Надо попить молока, у меня его вчера не было.

Детки уехали с Тёмой в Шевченково в субботу ночью. Были счастливы. Но как они будут ехать на автобусе в воскресенье?..

6 августа.

В воскресенье вечером дома ничего не сделала. Начала мыть окно, стукнулась локтем. Когда очнулась, чувствовала себя слабой и тошнило. Я и легла в 9часов. Поработала только утром с 5.30 до 9.30.

Ездила к тебе на работу получать зарплату за январь. Дали 93руб. Приказа об увольнении пока нет, но и зарплату, как видишь, тебе не начисляют. Рядом с главбухом, которая пожелала на меня посмотреть, сидела женщина, которая тебя знает. Она сказала: "Мы подавали на него", когда не могли найти твой депозит. Возможно, она - ваша расчётчица. Спросила: "Куда подал мальчик?", и, узнав всё про Тёму, сказала: "Головастый, в отца". Бухгалтер сказала: "Вы б держали его…" Я ответила, что очень держала. Сообщила, что меня обнадёживают, что, может, ты ещё к ним придешь… Чувствовалось явное к тебе расположение.

А в очереди в кассу я стояла среди твоих сотрудников. Римма меня узнала, а я её с трудом. Она похудела, да и давно я её не видела. Всё же сразу заговорила на "ты" вспомнив, что раньше, кажется, мы так разговаривали. Она откровенно призналась, что много раз хотела позвонить, но боялась, и сейчас очень рада встрече. Я легко и свободно с ней болтала. И ещё в коридоре меня встретила твоя сотрудница Майя Павловна (правильно?) и тоже расспрашивала с большой заинтересованностью. Римма на мой вопрос, что говорят о тебе, ответила: "В основном, хорошо, но на собраниях говорят, как положено". Специального собрания не было, зачем же говорить на неспециальных?

Звонила Илона – завтра привезёт очередную кипу детских тряпочек.

Наташа прислала скорбное письмо о Высоцком со стихами их студента. Я ответила сразу и не коротко, т.к. хотелось поскорбеть вместе с ней.

В Латвии попала в автомобильную катастрофу Ира Каплан. Я её не знаю, но встречала её фамилию в списке подписантов, а Ася с ней дружна.

8 августа.

В комнате я одна: кто в отпуске, кто в колхозе, а кто просто в бегах. Побегу сейчас и я к Зое.

Событий нет, звонков даже нет. Вчера видела В. Говорит, что у него появился собственный серый дядя, который дёргает его за верёвочку, а В. не знает из чего свита эта верёвочка и заметно нервничает. Рассказал, что у Г.Якунина при обыске взяли копию докладной поверенного по делам религии, в которой тот расписал, кто из священнослужителей "наш", а кого надо срочно менять. За это Якунину грозит страшная кара, тем более что одна из копий ушла на Запад…

12 августа.

…Два дня я мечтала о том, чтобы приехать к тебе в ссылку. Продумывала варианты: как и что есть, какая работа, какое жильё (от вагончика до хорошей комнаты с отдельным входом и приусадебным участком), как строить взаимоотношения с соседями и сослуживцами, чем заниматься вечерами, как уберечь детей от болезней и дурного влияния, о засолках, о диафильмах. Старшие, конечно, останутся жить одни – как организуется их быт, о встречах и письмах. Я извела себя этими мыслями- мечтами. И как тебя убедить, что я очень хочу с тобой быть и не боюсь начать всё с начала, как добиться разрешения на отъезд к тебе.

Сейчас прочла у Буковского страшную мысль, что если на "химии" человек в чём-то провинится, то его отправляют в лагерь, и весь срок, проведённый на "химии", не считается. Но, наверное, можно и не допускать срывов. Мы будем вести себя очень хорошо. И совсем не страшно, что дети не в Москве начнут учиться. Мы не дадим им залениться. И совсем неплохо, если они хлебнут трудностей.

Вот такая моя мечта – надежда. На работе я мало об этом думаю, но в свободные те два дня извела себя.

Глеб немного огорчился тем, что я писала тебе в последнем письме. Он, конечно, хотел бы твоего освобождения, но ему грустно было слушать о твоём покаянном письме. Лето получилось у них неудачным – ничего не заработали. Со вчерашнего дня он собирался заняться другой работой.

Сегодня утром получила от Гали письмо, очень ласковое и заботливое, с желанием поехать после лагеря в Волгоград. Днём помчалась за билетами. Удалось даже купить обратный на 30 августа за лишний рубль. Довольная вышла из кассы, как будто сама поеду. Моя надежда поехать во Псков-Пушгоры не осуществилась. Ну и хорошо – Галю зато сама встречу и на фруктовой базе поработаю-поем. А то ведь за всё лето только раз поела яблочек (отец привозил на дачу).

16 августа.

Вчера я позвонила Бурцеву, ни на что особенно не рассчитывая. Вдруг на мой обычный вопрос: "Ну, что скажете?" он ответил: "Так, к концу месяца домой придёт". Не могу сейчас припомнить, какие слова в ответ провопила, потому что я потом так много раз проговаривала этот разговор, искала лучшие слова, что совсем в вариантах запуталась. Потом он сказал, что "конечно, не без этого…" Я в ответ: "Ну да, ладно…", подразумевая, что не без суда. А уже через 15 минут, когда выревелась, я стала думать, что он имел в виду телевизор. И, по-видимому, твоё интервью для ТВ уже записано, но приурочено к какому-то дню. Бурцев обещал позвонить. Наверное, сообщит, когда на тебя смотреть. Потому что, если бы был суд, то он не мог так смело заявить о финале. Чего они ждут? Не на 21-ое ли августа наметили? Суд так быстро нельзя провести, ведь ещё не вызывался адвокат. Тёмка, узнав, тут же решил, что телевизор. Тут же нарисовал уже привычную картину: ты, подкормленный и одетый в новый костюм, который мы потом не увидим никогда, говоришь, как читаешь, что-то для тебя написанное… Он этот вариант даже не переживает. А по мне суд и условное наказание было бы лучше. После телевизора они не оставят тебя в покое. Так что это будет тоже условное наказание – разве что можно в отпуск поехать.

Теперь все мои мысли о том, как придёшь и войдёшь, как я тебе буду рассказывать, как тебя слушать и много-много вокруг этого. Но, Витенька, не думай, что я не смогу пережить и изжить телевизор. Вот Тёмке и изживать не надо. А мне немножко надо. Может, станет меньше друзей. Любящие тебя останутся.

Анютка теперь очень часто спрашивает, когда ты вернёшься. Она уже сообщила Тёме, видимо, подслушала разговор родственников, что надо до Брежнева дойти, чтобы папу освободили. Вернулись они с Украины 13-го утром. Алёшу в первый миг я не узнала – посерел и осунулся. Что-то съел и в последние дни лежал, температурил. Оля просила их оставить – им детки не мешают. А когда Тёмка отказался, то поехала с ними в Киев, чтобы проводить их до родственников, где можно было подождать до поезда с 11-ти до 21 вечера. Алёша и там лежал, а Тёма ходил по Киеву (опять недоволен, что мало) и купил тебе в подарок "слайдоскоп". Первое, что сообщили детки: "Мы привезли папе игрушку".

Оля только на следующий день могла поехать домой, так что два дня у неё ушло на детей. Но, надеюсь, она хоть что-то купила в Киеве. Магазин у них совсем пустой. Кормить детей было, конечно, не просто. Молоко они перестали пить, и Оле пришлось доставать вермишель и макароны. Во время их визита пришла посылка от деда с мандаринами, сухим мясом и печеньем. И всё ушло на прокорм детей. Тёмка, похоже, помогал в хозяйстве. Но просьбу мою посмотреть, что им нужно в хозяйстве, не выполнил. У детей никаких воспоминаний пока не проявилось. Может, прав Тёмка, что зря я устроила эту поездку. Но что поделаешь, не хватает моего ума, нет твоего – ума главы нашего семейства.

М.И. сказала, что Игорь Губерман в Красноярском края на культпросвет работе, Тата едет к нему. О нём была хорошая передача, повторялась, но мы ведь не слушаем радио. С М.И. мы встретились вчера, чтобы поехать на кладбище к Юлии Самуиловне. Бедная М.И. работает сейчас и за врача, которая в отпуске, и принимает по 50-55 человек.

Сегодня я была на Киевской базе, на помидорах. Наелась их. Ещё мы ели перец, яблоки, украли пакет с вишнёвым (олимпийским) соком. А поработали всего до 12-ти. Хотим ходить только сюда, т.к. обращение приятнейшее, к тому же рано отпускают плюс отгулы (смогу пойти на твой суд) .

18 августа.

Вчера приехала Галя и уехал Тёма. Галя выскочила стройная и милая и всё рассказывала, рассказывала. Были очень хорошие ребята-москвичи (не то, что в классе) и расставаться ей было жаль. Но в лагерь она больше не поедет – выросла. И ни разу не спросила про тебя. Бережётся?

Тёма уехал в Углич, откуда они впятером пойдут 100км по тайге, чтобы выйти в Ярославле. Час добрый!

21 августа.

Получила зарплату и премию, сниженную за "низкое качество НИР". Днём побегала по магазинам в поисках куртки Тёмке и подарка Т.П. В обед позвонила адвокат и просила после работы приехать. Я-то подумала, что она начинает работать, а значит всё-таки суд, т.е. ни домой не отпускают, ни через телевизор не пропускают. Последнее, правда, хорошо. Еле дождалась 5-и часов, и к тому времени у меня опять начало болеть сердце. Пришлось сосать валидол.

Оказалось, всё не так. Она уезжает в отпуск и просит расторгнуть договор, что я и сделала с огорчением. Дала телефон, и сегодня я уже договорилась с её другом. Он переговорит с Бурцевым, а потом снова со мной. От Сильвы Абрамовны узнала, что они должны уложиться до 4 сентября (9 Валериных месяцев), т.к., похоже, им дальше не продлят срок следствия. А бурцевскому "придёт домой" она не удивилась, истолковав, что не успевают и потому отпустят до суда. Почему тогда Бурцев говорил о конце месяца, а не о 4-ом сентябре? Ещё 11 дней до 4-го сентября, а ведь в последний день могут и продлить.

22 августа.

Вчера весь день проработала, даже не поехала в консультацию получит 20 рублей назад. Вечером отправилась к Померанцам. Застала Зин.Алекс. с подругой. Гр. Сол. был в больнице – его покусала собака. Вернулись они (с женой отца Зин. Ал.) в 9.15. Начали пить чай, вспоминать. Меня не отпустили одну (Гр. Сол. не мог меня проводить), так что приехала я домой утром.

О чем говорили? Я сказала им об отказе адвоката и о её заключении, что не успевают. Конечно, не следовало бы говорить, чтоб не сглазить. Досадовала на себя. У Зин. Ал. я расспрашивала, как она относится к С.Н. и Л.Н. Толстым, т.к. Я.И. ответил на мою рецензию - от меня требовались новые аргументы. Ещё говорили на высокие темы. Зин. Ал. верит в преображение. Не насыщение потребностей, а преображение. Это мне понятно, т.к. наши потребности в основном духовные, наряды и еда не особенно отвлекают. А может, надо сперва насытить человека, а потом начнут преображаться потребности? А может, так всегда и будет: кому-то духовные потребности важны, кому-то – другие? Скорее всего, последнее правильно, по крайней мере, в обозримом будущем. Я так примерно и сказала. Так сейчас, но человечество взрослеет и, если оно не станет мудрым, то плохо кончит.

Обскурантами считать Толстого, Достоевского и Гоголя (как Я.И.) оба отказались. У всех были обскурантистские мысли, но в своём творчестве они больше этих мыслей.

Конечно, обсуждали польскую забастовку. Стали глушить после того, как "враги" передали их требования; ведь кроме экономических требований, польские рабочие, "подъучаемые диссидентами", выдвинули политические: отмену цензуры, освобождение всех политзаключённых, час по телевидению для церковных передач и что-то ещё, чуть ли не свободу частному сектору и его расширению. Герек обещает всё выполнить, но они почему-то продолжают бастовать. Было ещё требование свободного въезда-выезда для немцев (наверное, в Гданьске, потому что в "Правде" появилось сообщение о возобновлении претензий Зап. Германии на эту бастующую землю). В польском правительстве перемещения, по заявлению Герека введены "крикуны", т.е. те, кто предупреждал, что добром это всё равно не кончится. Наше зловещее молчание не будет слишком долгим. И это может плохо сказаться на твоей судьбе. Наверное, Бурцев и не виноват, что не может тебя отпустить до суда.

28 августа.

Сегодня он на мой вопрос: "А как с обещанием, что к концу месяца домой придёт?" ответил: "Месяц ещё не кончился". Но понадобившуюся справку на тебя из домовой книги забрала его сотрудница, а мне так хотелось заглянуть ему в глаза, чтоб прочесть там для себя-тебя надежду на выход или получить хоть какие пояснения. Завтра буду опять звонить, ведь завтра последний рабочий день месяца. Нечего его жалеть. Зачем обещал?

Паспортистке пришлось объяснять, что выписка нужна в прокуратуру, а сидишь за письмо Брежневу. "У меня вот сын в армии. Ну и что? Значит, так нужно. Наверху виднее. Мы не можем оголять границы".

Да, народ твёрдо знает, что вводить войска в Афганистан было нужно. Ирочка, моя соседка и Наташа тоже считают, что было надо. Тоже народ.

У Бурцева с Глебом была беседа. Начал с вопроса, не изменил ли Глеб своё решение давать показания на редакторов "Поисков". Понятно, что не изменил. Подтверждает ли, что было решение редакторов не давать друг на друга показаний. - "Не знаю таких решений". - "Но Сокирко сказал о нём". - "Не намерен подтверждать или опровергать показаний человека, который сидит за решёткой". – "Кто из вас главней: Вы или Абрамкин?" – "Я согласен принять на себя главенство, если…" – "Нет, это никому из них уже не поможет. Особенно Абрамкину. Он никогда уже не вернётся. В лагере получит второй срок, если будет себя и дальше так вести. Сокирко и Гримм дают показания… С Вами же начнём работать после суда. Суд даст на это указание".

Глеб намерен на полгода сбежать, а перед этим думает позвонить своим "друзьям" в КГБ, чтобы понять, чего ему ждать. Бурцев сказал, что в КГБ есть люди, резко к Глебу относящиеся (как-то он это по-иному сказал), но они должны действовать в рамках закона.

Вышел №9 "Поисков". Он называется теперь "Поиски и размышления". Редакторы ссылаются на ваш опыт и отказались себя называть. Журнал Глеб ещё не видел. А ЗЭС №9 всё же не вышел. У редактора какое-то удивительно не наше чувство времени. Я имею в виду не историческое, а деловое, обычное время. Такой феномен!

Какие ещё были события за неделю? В субботу я ходила на занятия в Рублёвский музей. Меня поразило, как теперь толково говорили люди. Больше двух часов просидели у иконы трёх пророков – Осии, Азиса и Софронии, чесали вдоль и поперёк и в литературном, и в историческом, и в художественном планах. Я когда и могла, не решалась вставить словцо. т.к. чувствовала себя совсем отставшей за пропущенные 6 занятий. Но зато прямо в понедельник помчалась в Ленинку, чтобы читать к следующему занятию "Протоевангелие от Иакова". В нём описание жизни Марии. Я не все слова разобрала, смысл не всех предложений поняла, но некоторые сведения удивительные…

Всё, приехали детки. Лето почти кончилось. Кончится совсем, когда приедет Галя (Тёма вернулся в ночь на субботу). Детки уставшие, тихие, улыбающиеся, славные. Мне радостно их видеть, купать, трогать, слушать. Аня полна желания учиться читать. Всё время думаю, что в субботу их придётся надолго оставить одних, чтобы пойти в Рублевским музей (у Тёмы в то утро посвящение в студенты).

29 августа.

Сегодня я узнала два горестных счёта: Якунин – 5+5, Таня – 4+5. Последнего слова Таня не говорила, только сказала: "Фарс кончился, ну и ладно". На следствии так и не разговаривала, ст. 201 не подписала. В свидетелях были, в основном, заключённые, которые показывали, какая хорошая в лагерях жизнь. Ася сказала, что какое-то нехорошее для следствия показание дал Саша Солдатенков. Про Асю ничего… Таня отводила адвоката, которая защищала её как могла, как женщину и мать, и просила 2 года ссылки (минимальную кару по этой статье). Ася считает, что она показала себя юридически неграмотной. На суде были сёстры и дети, остальные на улице. Суд был в нашем районе, но меня там не было, потому что узнала только сегодня в 2 часа…

А о суде над Якуниным знаю только, что он тоже длился три дня… Ещё не знаю, как кончился суд в Калинине над Дядькиным – социологом, проведшим расчёт естественной и искусственной убыли населения и опубликовавшим свои данные на Западе.

31 августа.

Ещё одну книгу проглотила "Сказку о тройке" Стругацких – продолжение "Понедельника…" Сейчас напишу о ней, а потом начну стирку. Детки стоят в очереди за арбузами.

… Ну, ладно. Дети вернулись без арбузов. Не хватило терпения выстоять очередь, зато просить не будут. Очереди жуткие в эту осень за овощами и фруктами.

Вчера я хорошо поработала на семинаре в музее. Говорила не самое умное, но сердечное, чем расположила к себе Сергеева. Рассказывая, он потом обращался ко мне. Теперь мне нужно не разочаровать его в себе, т.е. не мудрствовать, а говорить только то, что чувствую.

Сегодня ночью ты мне снился. Наверное, потому, что я вчера всё рассказала С. и П.: и про обещание Бурцева, и про твоё письмо для печати, и о конце следствия, и про своё письмо тебе. Вчера был детский день рождения у С., но пили мы, в основном, за твоё возвращение. Все они тебя очень любят, особенно женщины.

Вчера Володя крестил Олю и крестился сам. Испытал приобщение.

1 сентября.

Вчера ночью в последний момент перед нашим с Леной выходом детки завопили так, что пришлось их брать встречать Галю. Поезд опоздал на 1час 10мин. В зале ожидания, где нам нечаянно удалось ухватить два места, Алёша начал спать. Но зато, когда мы, большие, были заняты больше тем, как ухватить сумки и запихнуть мешок с яблоками в рюкзак, детки устроили Гале салют из своих радостных "Галя!", "Гаечка!"

Сейчас я дома одна. Первым ушёл Тёма. Он намерен до первой лекции зайти в школу – такая традиция. У него ещё нет цветов. Потом Галя. Хоть плохонький, но букет у неё был. После 8-и выскочили и мы. Детки взяли с собой "гостинцы" - бабушкины пряники и сливы. Цветов у них уже не было, дома осталось только три гладиолуса для учительницы музыки.

Сейчас пойду звонить Бурцеву – в пятницу не застала. Но, наверное, его не будет – он закрывает дело Валеры, а возможно, вас троих. Я беспокоюсь, что ты, зная про адвоката – женщину, не примешь мужчину. Бурцев говорил, что не нужна моя бумага, подтверждающая, что адвокат мой. Это значит, что и адвокат не нужен? – Скорее всего. Сегодня вечером, если Бурцев вернётся на работу, я узнаю результаты окончательных переговоров. Но то, что ты завтра не придёшь, это ясно. Завтра он только звонить мне собирался (это я сама предложила свой звонок сегодня). В общем, не позже как завтра утром, будет всё ясно. Доживём до вторника.

Сегодня день подписки, но я не стою на почте в очереди, попробую опять к кому-нибудь вступить в компанию на "Литературку". А твою "Правду" и так…

Сегодня я использую один из двух отгулов, а то придёт начальник 4-го, мне и одного не дадут, т.к. положенные 10 дней для отгуливания уже прошли. Но всё же один я берегу на день твоего суда.

С работы взяла с собой отчёт и одну заявку. Ещё надо погладить бельё, кое-что зашить-дошить, детей встретить вкусным ужином. И дописать тебе нужно.

Мама прислала очень много яблок, помидоров, слив, пирогов, пряников. И не взяла мои деньги. Валя прислала арбуз. Галя в основном сидела дома, а один раз даже на маминой работе. В поезде ехала с девочкой, которая имеет занятий больше, чем она, и везде в лучших. Больше ничего не успела рассказать.

Вчера я сказала деткам, что обиделась на них – так орали-просились, а на улице ушли вперёд. Лена их пожурила: "Вот маму огорчили", на что Аня легко ответила: "Ничего. У неё память хорошая (способная забыть нехорошее)".

Разговор с Алёшей на обратном пути. Я: "Ну вот, мы почти все собрались. Папы только нет". - "Он, наверное, вернётся, когда будет снег". "Соскучился?" - "Да" – "Ты теперь не думаешь, что папа наш самый лучший?" – "Не думаю. Но это всё-таки не наверняка(?), потому что каждый думает, что его папа самый лучший".

А сегодня утром с достоинством: "Я толковый". Пытались вчера учиться читать. Удивительно, но Алёша быстрее и точнее складывает буквы в слога, Анюта же вся извивается от напряжения. Помнишь, как я тогда на диване, когда мне нужно было обдумывать теорию диссертации.

Не написала ещё о книге Буковского. Впечатление сильное: от искренности, глубины чувств, верности себе. Ты понимаешь, я не могу назвать его экстремистом – изжил он экстремизм в юности. Просто у него очень активное отношение к жизни. Хорошо относится ко всем категориям з/к, с терпимостью и, больше того, с врождённым демократизмом. Резок бывает, когда невмоготу. Он вполне одобряет НЭП, в отличие от многих диссидентов. Ну и, конечно, естественно, что наша среда его из себя выплюнула, не смогла проглотить, не жевался. Я совсем не хочу тебе такого пути, у тебя другой. Дай Бог, тебе его выдержать до конца!…

3 сентября.

Вечером в понедельник Тёмка вернулся поздно и принёс "утку" (это стало ясно только через несколько часов, я успела напечалиться, а хуже всего, пересказала её нескольким людям). Ему сказала Таня П., а ей Софья Л., а ей М.Л. , что тебе отмеряны три года ссылки за неправильные философские воззрения. Теперь я знаю, что это результат разговора М.Л. и В. Просто предположение В. стало при пересказе уверенностью, а Тёме сказали, как вчерашнее сообщение "врагов". Он даже сел слушать радио, но глушат безбожно, видно, из-за поляков.

Вчера я не дозвонилась Бурцеву. Его девица в 10часов сказала, что он будет после 12-ти, а в 12 , что он уже ушёл, при этом искал меня. Ну что на это скажешь? Бурцев появился только сегодня и сказал своё "так". А потом спросил: "Ждёте? " – "Жду". – "Ну, подождите до завтра. Завтра всё должно определиться. Последний день". Голос совсем человеческий. Не от него зависит окончание, и нет у меня к нему неприязни.

Но день вчера был тяжким. Как мне не хотелось говорить, смеяться, садиться за общий стол обедать (последнего избежала, уйдя на встречу с С., чтобы отдать книжку). Почему так угнетающе подействовала цифра 3? Наверное, потому, что я жду 3 года ссылки от суда, а это значит с пересчётом твоих тюремных всего год ссылки останется. Но как я смею на это надеяться?

Оля О. рассказала, что купила польскую комсомольскую газету, на первой странице которой написано крупными буквами: "Чего хотят рабочие", а дальше интервью и их требования. Оля говорит, что всё время представляет, как бы ты радовался каждому пункту, но, прочитав, я подумала, что не каждому, точнее, каждому по-разному. Но в целом, ты, наверное, уже знаешь и радуешься.

Вечером в понедельник я узнала, что адвокат задержался в Черновцах (там заболел судья) и будет в среду или в четверг. Вчера Глеб рассказал, что он напросился на разговор в КГБ. Они не удивились, только спросили: "За визой?" А он, наоборот, хочет выяснить своё положение…

Выход 4 сентября.

Своим сокамерникам я ничего не говорил. Не хотелось ни расспросов, ни зависти. Если бы был хоть один симпатичный, спросил бы, что передать на воле, а так…

Утром обычный подъём, зарядка, уборка, поверка, завтрак и ожидание бани – ведь сегодня четверг, банный день. Я надеялся, что меня успеют "выдернуть" до бани, но нет, и я не без удовольствия испытываю в последний раз главную бутырскую радость – горячий душ. Перед этим меня стрижёт зэк-парикмахер, и я очень естественно прошу стричь поменьше, ведь скоро на суд (все так просят).

Возвращаемся из бани в 11 часов, а меня уже ждёт корпусной: "Сокирко, с вещами!" Среди моих маленький переполох, ведь расставание со старым и ожидание нового всегда большое событие в камере "спеца". Так и сейчас. Разыгрываю удивление – ничего, мол, не понимаю, и прощаюсь: "Счастливо всем!" Аккуратно ушёл, даже забрал с собой свою пайку хлеба с куском сахара для примера. Только за поворотом коридора, замедляя из-за меня шаг (ведь после голодовки тащить все свои пожитки и матрас было нелегко), корпусной хитро спрашивает: "А ты знаешь, куда тебя веду, а? Догадываешься? На свободу, вот, гляди, в карточке написано". И широко улыбается. И хоть нет сил мне сейчас радоваться и страха у меня, быть может, больше, но я тоже улыбаюсь и изображаю радость, мол, хоть и надеялся, но не думал, что так скоро…"

А потом пошла процедура выхода – гораздо короче оформления: сдача тюремного имущества (хозяйка ругалась за укороченное одеяло, опять, мол, жгли, а я оправдывался, что такое дали), шмон, короткий и поверхностный ("Чего там у него искать? Отбери только все до одной бумажки"), сидение в боксе с полчаса, пока камера хранения не подтвердила, что большинство записанных у меня вещей передано жене по доверенности. И на каждой "точке" с любопытством спрашивают: "Тебя почему выпустили – за недоказанностью что ли?" Моё же объяснение, что нет, просто изменение меры пресечения, встречается с изумлением, как нечто необыкновенное. Наконец, меня уже не ведут, а просто выпускают из бокса – иди вот туда, к входным дверям. И я впервые иду по тюрьме совершенно свободно, без сопровождения и рук за спину. Нет, сопровождаемый завистливыми вздохами заключённого паренька в серой форме, шныря на сборке, который успел узнать о моём освобождении пока я сидел в боксе и дать мне совет сразу выпить пивка, тут совсем рядом продают хорошее. А теперь он говорит кому-то: "Эх, везёт как людям, на свободу выходят!" И жалостью к нему полнится сердце, и стыдом, а страх отходит и начинает брезжить какая-то радость. Спасибо тебе, друг! Дай Бог тебе уйти отсюда пораньше!

Капитан в проходной у дверей сдержан, выправил мне свидетельство об освобождении на паспортного типа бумаге, взял подписку о невыезде, удостоверился, что всё имущество и деньги мне выдали (за Бутыркой остались только мои 12копеек) и спросил, как я буду добираться домой (может, в его обязанности входило давать пятачок на метро). Сообщаю, что за воротами меня должна ждать машина, удивляется – на проходной об этом никто не знал. Минут 10 он ещё выждал, а потом разрешил: "Можно дожидаться машины и на проходной".

Закрываю за собой старинные тяжёлые двери "спеца". С мешком на плечах иду к следственному корпусу, но уже снаружи, один, под мелким моросящим дождём, правда, ещё внутри красных огромных букв на наружной стене "запретная зона подходить ближе 1м запрещено". Пройдёт больше месяца, прежде чем я решусь обойти Бутырку ещё раз, снаружи, действительно свободным человеком. А сейчас иду по тюрьме, мимо башен и молчащих окон каменных ячеек, набитых тысячами людей, среди которых Валера и Юра, Саша и Леонард. Правда, не думал я тогда о них.

Проходную прошёл очень быстро, как обычную проходную, только внимательно сличили мою физиономию с тюремной карточкой на удостоверении. Переход в свободное состояние оказался совсем незаметным.

Из светлой "Волги" ко мне сразу выходит новый "коллега" и здоровается: "Что так долго Вас там задержали? Мы тут заждались". Объясняю про баню, закидываю свой мешок на заднее сидение и сажусь сам. Едем в прокуратуру. Всё как в обычном выезде, только сижу один. Да, вот это и есть свобода – комитетская "Волга", но уже не чёрная, а серая, и отсутствие двоих по бокам. Мне даже любезно рассказывают новости: кто уехал, а кого посадили или осудили. Наверное, это у них профессионально: на всякий случай ловить информацию, потому и любят доверительные разговоры.

Формально я на свободе, а реально веду всё ещё ту, бутырскую жизнь. И в приёмной Горпрокуратуры на Новокузнецкой, ожидая Бурцева, я хожу по холлу, заложив руки за спину. "Виктор Владимирович, - ухмыляется "коллега", – пора отвыкать от этой привычки". Прибегает занятый и оживлённый, но очень добрый Бурцев – ведь он всё же сдержал своё слово и отпустил меня на свободу: "Сейчас буду звонить Лидии Николаевне". Сажает нас в комнате №5, даёт для ознакомления 1-ый том дела и убегает.

Через час по его звонку приезжает Лиля. Она входит неожиданно и вся как-то изгибается в радостной улыбке мне: "Витенька!", бросает сумку на стол, протягивает руки. "Коллега" вскакивает и стремительно прошмыгивает в коридор. Я не трогаюсь с места, сижу прикованным и бессильными. Произношу только: "Лиль" – как вопрос и просьбу.

У меня нет ни сил, ни права прикасаться к ней, ещё чистой и свободной – вот такому, худому и облезлому, испоганившему ложью в ещё неизвестном ей заявлении не только себя, но может, и её судьбу.

Как будто замороженный, не трогаюсь с места, даже когда она подходит и прижимает к себе мою голову, только шепчу: "Ли, ты ещё не знаешь, ничего не знаешь, почему я здесь, что я сделал…" – "Ну что ты, родной, я знаю, читала твоё письмо. Ты всё правильно сказал, и друзья наши так считают". – "Нет, мне пришлось подписать другое заявление, гораздо хуже, - и тут же, боясь, что она во мне усомнится, горячо продолжаю, – но признания в клевете там нет, и показаний ни на кого, и отречения от взглядов нет". – "Правда? Ну, и хорошо, остальное неважно, родной мой. Главное, что сегодня дома будешь, не верится даже… Худенький-то какой, господи, что с тобой делали…"

В эту минуту я и почувствовал, что вроде вышел из тюрьмы, что вроде кончилась моя бутырская командировка. Я снова со своим главным человеком.

Потом пришли "коллега" и Антоныч, благодушные и праздничные. "Да, видно, сегодня не до работы, – отрезюмировал наше состояние Бурцев, - лучше Вас отвезут домой, а завтра с утра, с 10-ти займёмся делом. Повестку я Вам выпишу и справку за содержание в изоляторе с января, чтоб было чем отчитаться в понедельник на работе". Было от них ещё два деловых предложения: 1) отказаться от адвоката, "чтоб не мешался, когда дело и так ясное" – от Бурцева и 2) поехать в дом отдыха с младшими детьми до суда – от "коллеги" – якобы получше отдохнуть, причём все хлопоты об отпусках и путёвках подешевле он возьмёт на себя. Понятно, что главное – служебный интерес: "Обеспечить наилучшим образом Ваше уединение до суда, но это и в Ваших интересах, и потому решайтесь добровольно".

Оба предложения мне нравились, но ни на что не хотелось решаться до разговора с Лилей, и потому я остановил её согласие до завтра. Встречаться со многими людьми мне и вправду не хотелось – слишком велика была растерянность, ещё не выработано собственное понимание состоявшегося с "коллегами" соглашения. Кто я такой теперь – прежний Сокирко, или предавший себя и других и до сих пор этого не понимающий? Лиля говорит, что прежний, и это уже много, но пока нет собственного понимания и уверенности, трудно разговаривать с людьми. Да и тревогу "коллеги" я понимаю и принимаю, что будет порядочно, если я выполню своё обещание до суда не давать информации о "заявлении". Не хочу, чтобы они жалели о том, что выполнили своё обещание и изменили меру пресечения. Хочу, чтобы в будущем диссидентов почаще отпускали до суда на свободу.

Та же "Волга" довезла нас до дома. Для Лили это было почти триумфом: "они" взяли, а теперь сами привезли меня домой. Я же хватаю свой мешок, захлопываю дверцу, и после обыкновенного "Спасибо, до свидания" "Волга" и в самом деле уезжает, оставляя нас одних в подъезде…Дверь квартиры открывает Тёма, большой, взрослый, молча и крепко обнимает, и я удерживаюсь, чтоб не почувствовать себя маленьким. Я уже знаю, что он студент МИФИ, взрослый по положению, и это для меня вторая большая радость. Галю целую уже я сам, а потом в садике совсем выросшие, что не узнать, детки кричат: "Папа вернулся!", и я с трудом поднимаю их на воздух. Отец был на даче и свиделся с ним я только в воскресенье.

Детки теребят меня своими вопросами о "командировке" и своими рассказами. Суетливо предлагаю зайти в магазин, купить для них торт, чтобы отпраздновать моё возвращение. Ли вспоминает, что после голодовки, мне торт нельзя, но тут же соглашается со всем. В продмаге детки очень хозяйственно и целеустремлённо носятся с продуктовыми корзинами, а Лиля делает все покупки как-то механически, поминутно спотыкаясь улыбкой на мне. Она тоже никак не может поверить, что я вернулся и вот хожу с ними по магазину.

Дома я достаю из своего мешка пайку чёрного с дневным куском сахара и несколько давнишних рублёвых конфет (НЗ). Всё это надо было оставить в камере. Сейчас я дарю их деткам, но жалким выглядит мой подарок, как и сам я кажусь себе жалким в этой отремонтированной, благоустроенной и благополучной квартире. Какая Лиля всё же молодец – сама, только с Тёмкой провернула всю гигантскую работу ремонта. А я-то там всё думал, как она с ремонтом справится без меня. И вот – справилась спокойно. Правда, почти весь отпуск на это потратила. Я чувствую себя даже не нужным, раз дома так хорошо справляются без меня. А они – Тёма и Лиля, радостные и гордые, показывают свои новые приобретения, магнитофон и проигрыватель, купленные благодаря громадной помощи, главным образом от Фонда – и я ещё больше ощущаю свою ненужность. Даже в мыслях у меня там не было, что мои благоденствуют здесь без меня, что материально со мной им было беднее. "Может, мне лучше снова сесть в тюрьму на благо семьи?" - пытаюсь шутить с кривой улыбкой. Лиля даже пугается: "Что ты, милый, что ты… Хочешь, мы всё это отдадим, вернём обратно. Я помнила твой запрет, не брала, но потом согласилась, чтоб не обижались. Да и не знала ведь, как потом жизнь наша сложится…" И вот уже мне пришлось утешать, быть сильным и благодарным в душе за эти жалобы и выданную слабость – всё же нужен я…

Ночью я снова не мог спать, вторую ночь подряд. Смотрел на огни Москва-реки и марал бумагу словами объяснения со всеми друзьями сразу. Как будто корчился какими-то оправданиями, просьбами о прощении и за то, что меня арестовали, и за то, что вышел из тюрьмы. Я уродовал бумагу, но ничего не выходило, кроме бессвязных патетических восклицаний. Не было мыслей, были чувства.

Только через месяц я смог написать письмо к друзьям, чтобы через пару недель убедиться, что оно в таком горячечном виде невозможно, и спрятал его в архив на память.

Пансионат

Дело своё я "закрывал" быстро, управился за два с половиной дня. Моей главной задачей было списать заключения "специалистов" из идеологических институтов на "Поиски" и мои сборники. В пятницу мы занимались этим с Лилей вместе, в субботу я заканчивал один.

В понедельник 8сентября, после работы, я подписал "201-ю статью" и все остальные документы и расстался с Бурцевым до возвращения имущества. В его завалах, действительно, невозможно было быстро разобраться, и потому я поверил, что, покончив с неотложными делами, он вернёт мне большую часть изъятых на обысках и не переданных в суд бумаг и машинки. На самом деле получилось по-иному: вернул он мне совсем немногое лишь после долгих хлопот в декабре, остальное, в том числе две машинки, остались в прокуратуре "до закрытия дела" (а когда оно будет закрыто, неизвестно). Но это уже после суда и неинтересно. В те же сентябрьские дни, когда я строчил в кабинете Бурцева и уносил домой исписанную бумагу, у нас существовали ещё совсем иные, почти дружеские и доверительные отношения, как это ни странно для человека с внешностью и повадками зэка. От моего вида даже милиционер в проходной прокуратуры сразу делал стойку и брался за паспорт, внимательно сверяя с повесткой и личностью.

Звонил и заходил "коллега", даже в свою нерабочую субботу, показал большую матрёшку, купленную перед этим по случаю для домашней коллекции. Машинистка Бурцева (и главная его помощница) договаривалась по телефону о домашних делах. Привычно лавируя между грудами машинок и папками с самиздатом, проходили в бурцевский кабинет уже примелькавшиеся следователи, даже их начальник – «добрейший Смирнов».

Обыкновенные советские люди, точно такие же, как мы с Лилей на своей работе, они делают тоже государственное дело, выполняя государственные задания, только по иному профилю. Не расчёт потребности в машинах, не обоснование новизны изобретений, а вот оформление обвинения меня и моих друзей в клевете и преступлении. Жёсткая однотипная, монокристаллическая структура, во всём одинаковая, в которой всё оказывается нужным, а вот жить свободно, по-человечески – невозможно.

«Коллеги», видно, тоже делают нужное дело, противостоя западной радиопропаганде и участвующим в ней диссидентам. Они тоже тянут служебную лямку. На деле нет за следователями и КГБ никакой мистики, есть обычная советская служба – вплоть до отгулов за работу на овощной базе. И как же мне было не расположиться к этим обыкновенным и хотя бы поэтому хорошим людям, которые, правда, по долгу службы готовили против меня обвинение, но сами по себе сделали много, чтобы был найден выход из моего диссидентского противостояния с высшим начальством. "Почти дружба" доходила до того, что Лиле хотелось пригласить Бурцева и "коллегу" к нам домой посмотреть диафильмы, и я смог только головным усилием остановить её: "Да спятили мы с тобой, что ли? Ведь они на службе и не могут с нами поступать вопреки своей службе".

Союз был очень непрочным, временным, очень локальным. Потому что принадлежали мы к разным, очень разным, даже противоположным, хотя я очень надеюсь, что не к антагонистическим слоям "слуг народа" и диссидентов.

Придёт суд, всё вскроется и обнажится. Наверное, мой отказ признать себя и других клеветниками на суде и после суда будет поставлен "коллегам" в вину как их "недоработка" и "упущение по службе". А моё заявление о признании "народности советского суда" будет воспринято диссидентскими максималистами как "предательство и измена" и не помогут оправдания, что я никому и не в чём не присягал. И, тем не менее, "коллеги" останутся на службе, а я – в знакомых с диссидентами, пусть на особом счету. Вот когда это выяснится, то и нашей временной эфемерной "дружбе" придёт конец: Бурцев начнёт со мной свои игры, "коллега" - свои, опасные, но тоже неоднозначные, так что встречи со мной станут невозможными, а моё существование, как легального и лояльного к властям инакомыслящего опять станет под большой вопрос. Так, наш "низовой" и локальный компромисс был затоплен высшей враждой.

Сразу после выхода я встретился с жёнами Валеры, Саши и Леонарда, раз мог хоть что-то рассказать о своих тюремных контактах, хотя бы о деталях тюремной жизни. Приходили к нам и другие близкие люди, заслышав о моём выходе или услышав от Лили о временной нежелательности встреч, передавали приветы. Они сначала радовались просто по-человечески моему возвращению, а уж потом готовы были оценивать его причины.

На работе меня встретили хорошо, с любопытством, страхом и сочувствием – уж очень я был худой и землистый. В отделе кадров мою справку рассматривали как что-то совершенно невероятное: все были убеждены, что Сокирко в институте больше не появится – и вот он явился, как из преисподней. А ведь и в самом деле - с того света.

Прошли первые часы и дни осторожных расспросов, и сотрудники, которых Бурцев вызывал по моему делу на допросы, перестали от меня шарахаться. В работу войти я так и не успел, тем более что моё рабочее место было уже занято, а тема передана в другой отдел. Стараниями «коллеги» Лиля получила отпуск за свой счёт на две недели, я очередной отпуск за 1980год даже с полной выплатой, и в пятницу мы уехали в пансионат "Клязьминское водохранилище", оставив Тёму и Галю одних хозяйствовать.

К 8-и утра к подъезду подошла такая же серая "Волга" и "коллега" позвонил к нам в дверь. Мы уже были собраны и хотели сразу спускаться, но "коллега" задержал: передавая Лиле 200 рублей в оплату пансионата, он попросил от нас расписки – "только для того, чтобы на службе были уверены, что я не затратил их на личные нужды". Я подписался за 150, Лиля – за 50 рублей, подшучивая, как выгодно можно использовать эти расписки. "Коллега" смущённо отрицал всякий злой умысел, и мы ему охотно верили, не предполагая, что не пройдёт и трёх недель, как мне от "лица диссидентов" выскажут: "От передач и переводов, оплачиваемых Фондом, Вы отказывались, а от помощи КГБ в пансионате – нет". Мол, от кого деньги получаем, тому и служим. - Да не служу я никому, ни Фонду, ни ГБ, а денег ихних мне не жалко!


Две неполных недели на Клязьминском водохранилище были чудесными по погоде – ясная солнечная, ранняя осень. Мы с Лилей по утрам бегали в лесу и даже купались. Жили в отдельном номере, с видом на "море", на яхты. Обильная и вкусная еда по часам, игры в мяч и бадминтон, вылазки по окрестностям пешком и на лодке - всё вместе было полноценным отдыхом с детьми. Лето 1980года у нас всё же не пропало. Я ощущал это как заслуженную награду – ведь только из-за моих усилий изменили меру пресечения, и мы впервые в жизни оказались в семейном советском пансионате (кстати, нас впервые официально, по документам, именовали туристами, наряду с массой пенсионеров-пузанов, проживавших в нашем корпусе "Солнечный"). А однажды Лиля затянула меня даже на молодёжные танцы в корпусе-клубе, перед тем как звонить в Москву Оле и Саше и спрашивать, согласны ли они присутствовать на моём будущем суде (с "коллегой" ещё продолжалась "дружба", а присутствие на суде своих было мне очень важно). Я в жизни не был никогда на танц-вечерах, и даже с Лилей мы не танцевали лет 10, а тут вот сразу такое "омоложение". Однако минут через 10 стеснение ушло, вошёл в ритм, даже стало нравиться, благо умения никакого не требовалось. А ещё через 10минут надо было идти к телефону, и я помню, с какой звенящей радостью Лиля кричала в трубку: "А мы сейчас только что с танцев! Так хотите вы прийти к Вите на суд или нет?"

Трудно мне было удержаться от смеха, представляя недоумение печальных Саши и Оли, как им осмыслить эту смесь информации о танцах и о подготовке к суду. Неизвестно, что и думать об этих Сокирках, просто, чёрт знает, что такое! А ведь, думаю, Оля и Саша мой выход переживали тоже очень остро: идейные и поверхностные соображения говорили "против", а давняя дружба – "за". Дружба пересилила, и они сказали нам своё "добро".

Но вместе с тем те две недели были и очень напряжёнными. Работа шла в меру моих сил. А способность к соображению восстанавливалась очень медленно и, наверное, не только от физического голодания, но и от тюремного умственного безделья. Я готовился к суду по своим записям, а Лиля разбиралась в черновиках моих тюремных заявлений (Бурцев выполнил-таки своё обещание, отдал их), переводя их в семейный архив.

О приезде Тёмы и Гали говорить не буду, но о визитах "коллеги" упомяну. Один раз он нас "просто наведал", а в другой раз отвёз меня на Каланчёвку, в Мосгорсуд, за обвинительным заключением. Тогда-то я и узнал, что суд назначен на понедельник 29сентября. За 4 дня, в среду, мы приехали домой.

Суд

До понедельника у меня были две важные встречи – с назначенным судом адвокатом и С.В.Калистратовой.

Адвокат Лившиц – пожилой, усталый, но очень заинтересованный. Уже успел почитать материалы дела, но говорил, что следует суд отложить на неделю, чтобы лучше с ними ознакомиться. Затяжка мне совсем не нравится, да и само участие адвоката тоже. Ведь от его усилий ничего не зависит, а мои личные возможности для высказывания на суде при нём сильно уменьшаются. Очень важно было бы иметь свою защитительную речь, раз своё последнее слово я запродал "коллеге" ещё в Бутырке. Поэтому разговаривал вежливо, но решил сделать всё возможное, чтобы защищаться самому.

Встречи с Софьей Васильевной, давней нашей знакомой и главным нашим консультантом по делу 1973года, я хотел сразу после выхода, но поостерёгся перегружать её своими обязательствами "конфиденциальности". Поэтому встретился в последний день перед судом, в воскресенье.

Встреча была очень напряжённой. Казалось, Софья Васильевна лишь с трудом сдерживает выражение своего крайне негативного отношения к моему выходу. Однако прирождённый адвокат в ней взял верх, и она ответила на все мои вопросы. Теперь я мог быть спокойным по части защиты – мне дадут говорить спокойно, если можно применить такое определение к ситуации, когда знаешь, что за опровержение обвинения в клевете тебя могут осудить не условно, а действительно, и ты уже завтра потеряешь свободу.

Наверное, со стороны мой суд выглядел идиллией соглашательства и уступок в сравнении хотя бы с последующими судами Валеры и Юры, но субъективно оба дня я чувствовал себя выходящим на бой сразу на два фронта – и против обвинения в клевете и за свою реальную свободу, за свои душу и физическое тело. Одновременно. Моя тактика: выполнив обязательные бутырские условия, в остальном как можно более полно (но и лояльно) выразить своё понимание дела и убеждения. Думаю, что в главном мне это удалось.

Утром 29 сентября мы с Лилей едем на Каланчёвку, как на работу. На выходе со станции "Комсомольская" встречаем весёлого "коллегу". Он осведомляется о самочувствии (я и вправду загрипповал и ходил на суд с бюллетенем в кармане), вручает мне рукописный текст моего Заявления, где мы на ходу переправляем число и добавляем "в суд". Уточняет, что в списке присутствующих на суде будут от нас супруги Оболонские и высказывает ещё раз просьбу: "Я понимаю, что Вы не можете называть свои работы клеветническими, но может, о других авторах Вы не будете так утверждать? Неужели Вы и Петра Марковича считаете во всём правым?" Эта давняя и навязчивая тема на меня действует как красная тряпка на быка: "Опять Вы об этом… Зачем Вы трогаете бутырские договорённости?" И "коллега" замолкает. Я сообщаю, что из-за адвоката суд, возможно, перенесут на неделю. Как я и рассчитывал, "коллеге" это очень не нравится и он советует твёрдо отказываться от адвокатских услуг, а суд удовлетворит просьбу (так и получилось: адвокат покинул зал суда "на цыпочках", а я получил возможность высказаться в защитительной речи столь полно, что нужды в последнем слове у меня и вправду не было).


Перед зданием суда встретились с немногочисленными свидетелями и с Олей, Сашей, Соней Сорокиной. Надеялись, что Соня пройдёт в суд (всё равно больше никого не было), на этаж её пустили, но «список присутствующих на открытом суде» обойти оказалось невозможным.

В отличие от суда 1973года на этом (как потом оценил Тёма – среднем) процессе при таком же количестве публики (18 мест), зал был гораздо больше и радиофицирован. Был прокурор – небольшая пожилая женщина в очках и тёмном мундире с лицом, чем-то напоминающем Геббельса. Зато суд был почти таким же: интеллигентного покроя судья (только женщина вместо мужчины) и простоватые заседатели. Впрочем, нынешние заседатели: один под 30лет, а другой под пенсионера, казались мне живее и человечнее.

Начался суд. У нас есть его протокольная запись, и она гораздо лучше передаёт, о чём говорилось оба дня, чем воспоминания, и потому я только передам собственное общее впечатление.

Моя задача была трудной, но понятной: не противореча формально бутырским обязательствам и заявлению, отвергнуть обвинение в адрес "Поисков" и экономических сборников, объяснить мотивы и причины наших действий. Думаю, что это всё мне удалось, начиная от ходатайства о вызове специалистов из идеологических институтов (отклонено), через объяснение своих мотивов на допросе обвиняемого и допросах свидетелей к главному - защитительной речи. А в перерывах я встречался с «коллегой», который, оказывается, по радио слушал весь процесс. Поскольку я выполнял свои обязательства. Он был спокоен, но после защитительной речи выглядел страшно раздосадованным. Я готовил её полночи и прочитал полностью, несмотря на то, что перед этим прокурор запросила у суда лишь условного осуждения, и, следовательно, моя защита с точки зрения наказания уже лишалась смысла.

Наверное, на это и был расчёт «коллеги». Но для меня в опровержении всех без исключения 10 пунктов обвинения самое главное было сохранение самого себя, был риск и потому страх и радость от преодоления и оттого, что всё же сказал всё намеченное. Суд удалился на совещание для вынесения приговора, а "коллега" в коридоре возмущался "нарушением договорённостей" (это неправда), обидой, нанесённой советскому суду (может, это правда), неудобным положением, в которое он поставлен (тоже, наверное, так), неизвестно теперь, какое решение примет суд (этого мы и так боялись). Я оправдывался тем, что для защиты надо просто приводить все возможные аргументы без исключения.

Суд полностью повторил обвинительное заключение и… просьбу прокурора. Лиля была неприкрыто счастлива (она боялась много больше). Успокоился и я: процесс проведён так, как хотел. Теперь осталось только запомнить, записать, сделать достоянием архива, овеществить, т.е. материализовать для друзей и времени.

Так кончился этот странный процесс по ст.190 –1 УК РСФСР, где "преступник" и его друзья гуляли в коридоре и обедали в буфете с судьёй и заседателями, где прокурор сама просила фактического освобождения от наказания и где "почти дружбе" с "коллегой" был нанесён серьёзный урон. Сам суд уговоров не нарушил, а вот реакция начальства – совсем иное дело.

В вечер окончания суда, 30 сентября, я окончательно вернулся домой.

Диссидентский суд

Мне осталось досказать немногое.

И Бурцев, и "коллега" пытались "по долгу службы" использовать моё освобождение. Первыё привлекал меня как благонамеренного свидетеля на процесс Терновского. Второй "продал" меня корреспонденту АПН, и они оба выпросили новое заявление для печати на основе моего первого варианта. Почему это случилось?

Вначале я не мог толком объяснить даже Лиле свою непонятную уступчивость. Ведь я был уже освобождён официальным судом, мог послать к чёрту всех корреспондентов, не принося ни себе, ни, что важнее, Лиле всех последующих переживаний. Даже я сам пускал в ход объяснения природной мягкости, уступчивости, естественной благодарности. Однако думаю, что была более глубокая причина: я действовал по интуиции из стремления к прояснению достигнутого в тюрьме ещё первого и нравственного, безо лжи, компромисса.

Ведь действительно, моё заявление на суде было чужим, ему невозможно было верить. И как глухо сообщил мне "коллега", ему никто и не поверил, ни на Западе, ни в диссидентской среде, отнеслись как к документу, полученному под давлением тюрьмой, лишь как к плате за выход. Это не устраивало ни меня, хотевшего ни лжи, а компромисса властей с моим лояльным инакомыслием, ни низовых "коллег", которые знали, что заявление Сокирко – не просто ложь, что в начале оно было искренним.

Однако, как ни странно, это положение устраивало наших антагонистов: "высшее начальство" считало, что Сокирко – обычный советский человек, правда, заблудший, но полностью раскаявшийся (иными могут быть только враги), диссидентские максималисты могли обоснованно считать, что Сокирко только слицемерил, пошёл против своих убеждений прямо на суде ради физического освобождения (по их мнению, искренне думать можно только по-диссидентски, всё остальное – лицемерие, двоемыслие). Лживое заявление на суде давало основание для обоих толкований и укрепляло их антагонизм: 1) Сокирко говорит очевидные советские штампы и, значит, он заблудший, но исправившийся человек, 2) Сокирко очевидно говорит от страха и под давлением, значит, про себя он думает как диссидент.

В принципе, на этом можно было бы подвести черту и тем перейти в молчащую интеллигенцию шаблонно – советскую с вида и яро-диссидентскую внутри. Тем более что условия моей "капитуляции" были небывало лёгкими и даже "почётными", плюс человек в личном плане "хороший", четверо детей и т.п.

При таком "естественном" исходе, при моём молчании, осталась бы в неприкосновенности и вне сомнений антагонистические системы ценностей, отражённые в официальной прессе и публично выраженные эмигрантско-диссидентскими материалами и радиоголосами. Компромисса, которого я добивался в тюрьме, и на который вроде шли "коллеги" в тюрьме, как бы и не существовало. Этого хотели "высшие", но не устраивало низовых участников соглашения. С двух сторон и по-разному мы жалели о том, что не был принят и осуществлён именно первый вариант моего заявления. Я жалел, потому что он хоть неточно, но выражал мои убеждения, а "коллеги" жалели, потому что этот вариант был убедительнее, тоньше, честнее, потому что он показывал, что в тюрьме воздействуют не только давлением, что Сокирко и впрямь противоречит господствующему ныне диссидентскому максимализму.

Вот почему я пошёл на возвращение к "тюремному компромиссу", вот почему согласился подписать второе заявление для АПН 24 октября, повторив в нём тюремный вариант в смягчённой форме. Правда, уже через два часа я от него отказался, потому что по Лилиной реакции понял, что на свободе я уже не имею право говорить чужим языком, уступать в выражениях и т.д. и поддаваться уговорам и упрашиваниям.

Зато благодаря этому "сбою" я получил моральное право написать действительно свой, окончательный вариант заявления своего компромисса, так называемый "проект интервью для западных читателей", который и послал в АПН официально как последнее и достоверное изложение своей позиции лояльного инакомыслия, отказа от оппозиции, базирующейся только на западной поддержке. Этим заявлением я фактически зачеркнул ложь на суде и вернулся к нравственно чистому, первоначальному компромиссу. "Высшее начальство" об этом, наверное, просто не знает, ну и пусть. Важно, что я нахожусь на свободе на своих компромиссных условиях.

Интересно, что для Софии Васильевны написанное мною последнее и взаправду моё "интервью" оказалось хуже и неприемлемее, чем составленное под мягким нажимом и в казённых фразах заявление для АПН. Именно потому, что последнее можно толковать, как результат нажима. Когда такое толкование стало невозможным, а компромиссный характер моего поведения – очевиден, диссиденты-максималисты перестали меня жалеть. Может, самые дорогие мне люди из них выступили с публичным осуждением: сначала "Открытое письмо В.Сокирко (К. Буржуадемову) С.В.Калистратовой", а потом статья Г.С.Померанца "Цена отречения". У меня нет права на публичность, потому на первое открыто отвечала Лиля, поместив в приложении как доказательство большую и наиболее важную часть записи моего суда и приговора, а также последний мой "Проект интервью". Это было главным. Через мои ошибки и срывы, через публичную полемику, но моя настоящая компромиссная позиция была обнародована, и теперь её стало невозможно игнорировать, обойти вопрос: чем же был мой выход – лицемерным отступничеством и капитуляцией или попыткой осуществления реального компромисса, поисками формы существования легальной оппозиции. На письмо Померанца, я смог ответить только частным письмом, зафиксировав его собственное отречение от идеи диалога в пользу максимализма.

Конечно, окончательную оценку моего выхода даст только жизнь, точнее, насколько успешными будут мои поиски форм правильного существования.

Форма журнала "Поиски", откровенно ориентировавшегося на западную печать и на противостояние властям, для меня сейчас является непригодной, как и весь подобный самиздат, предназначенный лишь для того, чтобы стать тамиздатом. Такой самиздат почти автоматически попадает во власть максималистских настроений и начинает играть нелояльную по отношению к существующему государству политическую, а главное внешнеполитическую роль. Первое – понятно, второе следует исключать.

Что должно быть взамен? Пока не знаю.

У меня самого есть сферы работы, пусть ограниченные только узким кругом знакомых, а именно – диафильмы и дневники для друзей.

Право на такое творчество и локальное самовыражение у меня никто не отнимал и даже не оспаривал. А работы и здесь столько, что с головой хватит на долгие годы. Не говоря уж о неоконченных поисках своего лица в основной, профессиональной работе, исконного сочетания хорошей, общественно полезной работы с активной гражданственной позицией и ответственностью, в постоянных обоснованиях и требованиях необходимых общественных, прежде всего экономических реформ.

Что же касается главных «поисков взаимопонимания», то тут сама жизнь покажет…

Письма мамы

после 4 сентября.

5 сентября

Здравствуй, дочь моя! Я и не знаю, что тебе писать. Большое спасибо за подарок…

…Что касается твоего последнего письма, то мне показалось, ты теряешь разум. Как ты смела требовать, чтоб я просила у тебя прощения? И за что? Что я, может, твоих друзей обидела, что просила их, чтоб не погубили тебя, как Витю, может, в этом винишь мать?..

Разве я не плакала с 68 года? Как приеду, так на эту тему разговоры. Просила: бросьте дружить с подлыми друзьями. Разве это не мои слёзы, разве Витю не предупреждала: ты ж погубишь себя?

А теперь ты ещё виноватой меня ставишь. Там, где я бываю виноватой, я тут же говорю: признаю вину. Ещё ни разу не была виноватой ни перед кем, всегда сужу справедливо.

Витя, уверена, думает не так обо мне. Он понял, что я во многом права. Потому и думаю, дочь моя, потеряла ты разум. А была какая умница, как же радовались тобой, гордились все эти годы. Я всегда думала видеть покой от тебя.

Придёт пора, поймёшь, может быть. Но прошу, язык не распускай, в наше время язычников не любят. А у тебя 4 детей.

До свидания, счастья и здоровья. Также и Вите, может, его мука скоро закончится. Целую. Мать.

22 сентября

Здравствуйте, Артёма и Галя! Я уже знаю, что вы получили мою посылочку, кушайте на здоровье.… Звонила дедушке, чтоб он вам сказал, и вдруг он сообщает радость, что ваш папочка, а его сынок дома! А вот мама нехорошо поступила, что не сообщила о такой радости. Разве я враг ему, разве хотела, чтоб он нёс такую муку? Я ж наоборот все эти годы умоляла, чтобы гнал плохих друзей, и всегда говорила: Витя тебя посадят и сошлют в Сибирь. Всегда пугала этим, а теперь какая-то вина на меня легла со стороны мамы.

Если бы папа видел, как я молилась каждое утро и вечер, просила у Бога, чтобы ему милость подал и терпение, то он бы мне сказал только добрые слова. А то, что я гнала тех ваших друзей, то если бы у меня было право, я бы их и к дому не подпустила. А с добрыми намерениями друзьям я бы сказала: прошу к моей доченьке и зятю Вите.

Тёма, ты большой и умный мальчик, только шею не любишь мыть (а может, уже научился? – то совсем умничка). Тёма, гони плохих друзей. В нашем законе, с нашими следователями нигде и ничего не допустят. Очень зоркие в защите родины. Мути появилось очень много, но всё исходит на нет. После съезда ещё больше будет порядка. Вот жуликов развелось очень много. С ними ведут борьбу и ещё больше будут наказывать. Тёмочка, учись, ты же способный и будешь строить все возможные ракеты и др. и тебе будет кругом дорога вперёд. Не погань свою дорогу подлыми друзьями.

Галя, а чем ты недовольна, до сих пор не написала мне письмо? Как доехала, как учишься и что нового? Совсем забываешь меня. Одна остаюсь, никому не нужная. Думала, снесут наши дома, а теперь сказали, что нет, топку на зиму готовьте. Видно здесь умирать придётся. Не было у меня счастья и не будет.

До свидания, мои хорошие. Больших успехов вам в делах, в учёбе, здоровья сибирского. Целую внучков моих. Бабуля.

9 октября

Здравствуйте! Посылаю остатки помидор, яблоки купила, печенье неважное и два арбуза. Кушайте на здоровье все, только не те гости, которых я выгоняла, и дедушку угостите.

Лиля, я думала, всё будет хорошо, когда получила телеграмму. Почтальонша прочла, я её поцеловала за такую телеграмму. В комнату пришла, плакала от радости. А вот недавно вызвали меня в М.В.Д. и сказали: Если Ваша дочь не оставит тех друзей, то мы её накажем больше, чем её мужа. А я говорю: У неё дети, в нашей стране детей не обижают. Лилька, неужто тебе не урок Витин? Витю загубили и Тёму губишь. Что же тебе не хватает? Чем же ты была недовольна в своих делах, науке и т.д.? Думала, поживу спокойно и опять голова кругом. Я же жду помощи и, видно, не дождусь…

14 октября

Вчера и Витю, и Тёму вспоминала. Думаю, были бы рядом, и дрова б мне накололи, а то сама всё колю, сильно устала, насилу встала утром. Сынок, чем-то не угодила, не приходит…

Лиля, прошу, гони этих друзей. В нашем М.В.Д. всё знают про вас, и мне сказали, если Ваша дочь не бросит, то мы её ещё больше накажем, как её мужа.

Лиля, вы только в одном побывали пансионате, как люди... А сколько их, сколько санаториев. Люди там бывают, не нарадуются, а платить приходится всего 30%, остальные расходы за счёт государства. И мне предлагали сколько раз, но я отказывалась, мне хотелось ехать к тебе, чтоб ты отдыхала. Но и ты по-человечески не отдыхала, рюкзак тянула больше себя…

Относительно сноса просто издеваются над нами… Наверное, умирать на месте…

29 октября

…И за тебя, Лиля, рада, что у тебя всё хорошо. Лиля, ты пишешь, что счастлива. Но не всё счастье с тобой. Ты была бы очень счастлива, если бы не было таких подлых друзей, а были только хорошие. Не болтуны, не разлагатели наших дел. Сколько в нашей стране хорошего, но подрывают на каждом шагу. Вот те люди, которые замышляют и творят подлость, почему-то не хотят подумать, что в нашей стране всё обязательно раскрывается. А демонстрации в нашей стране не допустят, и это очень хорошо. И потому, дочь моя, советую, гони подлых друзей, живите в мире и любви, так легче жить. Я так радовалась, когда ты писала, что вы с Витей и маленьким были в кино, в зоопарке, потом Витя на дачу уехал с детками, а то ему за пустой жизнью некогда было и детками порадоваться, а им сейчас нужны и папа и мама. Да и ты с Витей не знали настоящего отдыха. Всё куда-то бежите.

Лиля, возьми себя в руки. Пора облагоразумиться, понять, что пустая дружба не нужна в вашем доме. И мой покой нарушился, а тут ещё мне на работе такое сказали, совсем пала духом, как представила, как дети без тебя. И наплакалась, сколько душе угодно.

Ноябрь

Здравствуйте, дети и внуки! Витя, давно хотела тебе сказать мою незаслуженную обиду. Так как ты очень умный и обладаешь добротой (до того времени, как случилось, теперь не знаю, какой ты стал). Витя, ты помнишь то время, когда я приезжала к вам, когда не работала, а стала работать, тоже всё приезжала и каждый раз просила, а были дни, плакала, всё говорила: Бросьте вы этих друзей. Они вас доведут до Сибири. Витя, посадят тебя и тебя, Лиля, тоже, а детей в детский дом. Вы конечно посмеивались. Вроде того, что ты понимаешь, малограмотная баба. И всё же для меня много не надо грамоты на это, прекрасно всё понимала. Как видишь, всё случилось, испытал чашу горечи.

А когда всё это я узнала, то бегом в Москву. За эти дни чего я только не передумала, мне казалось, приеду, а Лили тоже нет дома. Когда Галя пришла домой, я в первую очередь спросила, где мама, она ответила – на работе. И тут только сердце моё встало на место о Лиле. И думаю, а каково ему там. Пришла Лиля домой, но так как волнение моё не прекратилось, я тут же Лиле говорю: Вот что и требовалось доказать, имея в виду тебя и твою пытку. Лиля выпрямилась и говорит: "Ты что, за этим приехала? Можешь се йчас же уезжать!" И какой же она мне на сердце камень положила, вроде я же и виновата в твоём горе.

Ты, Витя, умный, рассудишь правильно. И всё равно, я много молилась о тебе и молебен о здравии подавала. А вот друзей Лилиных почти выгнала. Здесь можете винить, но век бы не видать в вашем доме таких друзей. Вот, Витя, суди меня, виновата я или нет. За счёт таких друзей и любовь материнскую не пощадила. Ну что же, я всю жизнь борюсь, видно, мне суждено так, прокляли ещё в детстве. Вот юристка [Володина жена] похвалялась моей двоюродной сестре Любе, что, мол, я поехала в Москву и разругалась с Лилей, и теперь она не хочет, чтобы я жила у неё. Я ей сказала, что не под забором живу, пускай не переживает, к ней жить не пойду.

Витя извини меня, может, что и не так, я же красиво не умею, а что думаю, то и пишу. До свидания. Желаю больших успехов в делах твоих.

22 декабря

Здравствуйте все! … Вчера была у врача, признала больное сердце. Завтра пойду на кардиограмму. Ноги пока не гноятся, а что дальше, видно будет. Володя говорит, что пора бросать работу, а я как подумаю, что буду делать на 50 рублей пенсии. Собирать куски?.. А то я, что надо, то и покупаю. Хоть под старость Вольная Копейка, а то всю жизнь жила, что Коля даст, то и тратила… Но прошло всё, не буду об этом. А то, что сердце болит, то всё равно, от чего умирать. Очень боюсь, чтоб одна в комнате не умерла. Маме хорошо - я рядом была. А мне скушно и страшно бывает…

Вот плохо, что у вас стало плохо с продуктами. Но что ж поделаешь… Очень много друзей принимаем, и всем надо подарить. Вот таким, как в Италии, то таким надо помочь, там большое горе. Терпеть надо, лишь бы не было войны, какую мы пережили, а теперь ещё страшнее будет.

Лиля, очень хорошо, что ты стараешься, труженица, это у тебя не отнять, а самодовольства у тебя хоть куда.

Также и Артёма далеко от яблони не укатил. Но ты ученье не оставляла на походы, а только в каникулы бегала по горам. Видно, молитвы мои помогали, а голова и ноги целыми оставались. А вот Артёма имеет друзей других, я его раскусила давно. Но тут твоя забота, охнешь, когда его посадят, поймёшь, но поздно будет. Слишком далеко его увлекли друзья. Нет, не радуюсь, а страдаю, не нахожу душевного покоя.

…Получила от Вити письмо. Спасибо, всё хорошо писано. И очень я рада, что вы друг друга поддерживаете, ответ вместе давали. Но я не согласна с тем, что если я ваших гостей и выгоняла, то не применяла базарной наглости, а тоже придерживалась вежливости…

Желаю вам здоровья и вечной молодости и душевной радости! А Вите вечно быть дома с детками. До свидания. Целую всех. Баба и мать.